Рассказы о жизни в деревне. Деревенские рассказы Рассказ трое в пустой деревне

(текст Александра Фина)

Я - ДЕРЕВЕНСКИЙ ЖИТЕЛЬ. У меня жена и двое детей. А ещё две лошади, две собаки и две кошки.
Я живу далеко от города, далеко от трассы. Между холмами и лесом. А ЕЩЕ ДВА ГОДА НАЗАД Я БЫЛ ВПОЛНЕ УСПЕШНЫМ ГОРОЖАНИНОМ

КАРЬЕРА, ПЕНСИЯ И СТАРОСТЬ?
Я жил в городе, учился, получал свои красные дипломы, развлекался с друзьями. Потом я встретил свою женщину - Ирину. Родился сын, потом второй. Дни сменялись днями, которые редко отличались друг от друга.

Я устраивался на интересную работу, вникал в нее, добивался успехов. И на пороге очередного повышения видел, что там, впереди. Карьера, пенсия и старость. Как у всех вокруг. Как у моих родителей.

Я пытался убежать от этого ощущения безнадежности, меняя работу. Иногда трудился сразу на двух. Планы мои были сформулированы давным-давно: купить квартиру, заработать еще денег, потом купить квартиру побольше…

А летом недели на две я уезжал в байдарочные походы или в рыбацкий лагерь. Я жил счастливо эти дни, остальное время в году пережидал: «Вот наступит лето, поеду на природу». С детства знакомая программа: «вот пойдешь в школу, тогда и…», «вот закончишь школу, тогда и…» станешь взрослым, устроишься на работу, пойдешь на пенсию, вот тогда и заживешь. А пока делай, что тебе говорят.
Я приходил в городскую квартиру с чувством тоски: все розетки уже починил, мусор выкинул…

Как-то жена спросила:
- Тебе где-нибудь бывает хорошо?
- Да, - ответил я, - две недели в году, на природе.
- Тогда почему ты живешь в городе?


В ПОИСКАХ СВОЕГО ДОМА
И я понял: надо уезжать. Так как мой заработок был связан с городом, далеко уехать я не решался. Но, на всякий случай, понемножку освоил веб-дизайн и стал зарабатывать еще и этим.
Мы искали дом. В пригороде нам не нравилось: неподалеку горели городские свалки, соседские заборы прижимались прямо к окнам домов, которые нам предлагали. Но подумать о том, чтобы уехать дальше, чем ходит городская маршрутка, я просто боялся.

И вот однажды мы приехали в гости к друзьям - в дальнюю глухомань, за 80 км от города. Они жили в большом селе, растянутом между холмами и рекой. Там было очень интересно. Однажды я понял, что каждые выходные я стараюсь найти повод не ехать искать дом в пригороде, а отправиться в гости к друзьям в дальнее село.
Там очень красиво. Широкий Дон, над которым высятся холмы. Огромные яблоневые сады и ольховый лес, уходящий за сад. Я искал Свое место. И однажды понял, что хочу жить именно здесь.

Весной мы собрали все наши вещи и переехали в это село, в гостевой дом друзей. Это был старый камышовый дом - без фундамента, деревянные столбы стоят прямо на земле, между столбами зашит камыш, и все это обмазано глиной. И начали мы осваивать деревенскую жизнь и подыскивать себе дом для покупки.


СОВСЕМ НОВАЯ ЖИЗНЬ
Городское чувство, что впереди только старость, сменилось острым ощущением: «ВСЁ ТОЛЬКО НАЧИНАЕТСЯ!» Мы обживались, привыкали, что в окна видны небо и трава, вокруг тишина и вкусный воздух.
Зарабатывали через Интернет. Сбывались мечты, которые в городе были невозможными. Жена всегда мечтала иметь лошадь. И у нас появилась годовалая орловская рысачка. Я хотел большую собаку и купил алабая. Сыновья (на тот момент им было два и пять) с утра до вечера бегали по холмам и строили шалаши во всех окрестных зарослях.
И все это время мы продолжали искать дом. Сначала хотели поселиться совсем рядом с друзьями. Идея о совместных проектах и общем пространстве витала в воздухе. Но потом я понял: мне нужна не общая, а моя земля, где я смогу быть Хозяином.

В результате мы нашли сруб на самой окраине, с огородом, уходящим в лес, с отличным сенным сараем, с конюшней и огромным старым садом. Договорились о сделке и… задумались.
Далекая мечта грозила стать реальностью. На горизонте замаячило пугающее «навсегда». Мы сомневались, верный ли выбор сделали. В эти дни как-то вечером наша молодая лошадь убежала в луга, в пойму реки. Я, по обыкновению, отправился ее ловить. Жена взяла велосипед и поехала за нами кругом по дороге. Лошадь я догнал на берегу, она стояла и ждала меня. Я взял ее за повод и пошел в сторону дома. Через некоторое время к нам присоединилась Ирина. Мы шли по лугу, перед нами лежало все село, за ним холмы. Рядом, метрах в двадцати, опустились на луг два аиста. Моросил слепой дождь, в небе стояли две радуги, и сквозь облака на наш будущий дом падал луч света. Это место улыбалось нам. И мы радовались тому, что остались.


МУЖСКИЕ ДЕЛА
В селе я живу почти два года. Сюда постоянно переселяются новые семьи, и я общаюсь с ними. Мы вместе ремонтируем наши дома, чиним машины и косим траву. Мне нравится, что я провожу много времени дома. Когда я хочу увидеть друзей или родителей, сажусь в машину и еду в город. А дома и во дворе всегда есть, к чему приложить руки. Здесь моя мужская забота о семье выражается в простых и конкретных делах.

Это не только зарабатывание денег. Я снова начал заниматься массажем и костоправством, которые забросил в городе. Еще я делаю для нас простую мебель, ухаживаю за садом и за лошадьми. Постепенно благоустроили дом, и теперь быт у нас налажен даже лучше, чем в городе. Я вижу, как мои действия меняют жизнь моей семьи, и от этого я меняюсь сам. И у меня есть возможность остановиться, задуматься, посмотреть на облака в небе. Или взять моего пса и уйти побродить наедине с целым миром. А потом я возвращаюсь к делам. Думаю, останься я жить в городе, мне еще много лет было бы не достичь того уровня осознанности, который появился здесь.

Когда я сейчас отсюда смотрю на то, как выглядела моя забота о семье в городе, у меня находятся простые циничные слова. Я откупался деньгами от своих близких. Я платил им за то, что меня не было рядом с ними. И проводил свою жизнь с кандидатами в депутаты, с клиентами, исполнителями, подрядчиками, но не с семьей. Домой я приходил есть, спать, и чаще всего мысль моя была такой: «Оставьте меня в покое, я устал, я зарабатывал деньги». Это был тот образец, который видели мои мальчишки. Я помню из детства родительскую формулировку: если холодильник полный, то от отца больше ничего не требуется.

В городе я менял маски: «специалист», «семьянин», «друг на отдыхе»…. Как и все мужчины вокруг.
Приехав в деревню, я не стал вдруг другим. Просто маски здесь ни к чему. Здесь я действую в разных ситуациях по-разному, но это всегда я.
И сейчас я допишу эти строки, мы возьмем седла и уедем вместе с женой верхом на лошадях в яблоневый сад, а потом в лес, и дальше - на холмы…

РАССКАЗЫ ИЗ БЕСЕДКИ
ДЕРЕВЕНСКАЯ ИСТОРИЯ

Помню, я как раз перешла на пятый курс, и это были мои последние летние студенческие каникулы. Первый месяц, как всегда, решила провести у бабушки. Несмотря на то, что она жила в городе, в её старом деревянном доме царил почти деревенский дух. Именно поэтому на вопрос студенческих друзей: «куда поедешь?», я в шутку отвечала, что еду в деревню к бабушке.

Что сохраняло в доме упомянутый деревенский дух, то это, прежде всего, огромных размеров печь, занимавшая бо льшую часть кухни. И хотя в основном бабуля готовила на газовой плите, всякий раз, когда я приезжала, всё стряпалось в русской печи. По-хорошему, её давно бы нужно было снести. Но бабушка не хотела затеваться с перестройкой, так как всё надеялась, что дом вот-вот снесут, а её переселят в благоустроенную квартиру, где будет горячая вода, ванная и плита без громоздкого баллона, газ в котором обязательно должен заканчиваться в самое неподходящее время.

Правда, это «вот-вот» длилось уже лет десять, с тех самых пор, как вокруг вырос новый микрорайон, в котором девяти- и двенадцатиэтажные здания казались бетонными великанами рядом с несколькими старыми деревянными постройками, сохранившимися здесь с конца позапрошлого века. Казалось, местные власти давно забыли и о своих обещаниях, и об этих долгожителях – полуразвалившихся избах, и о доживающих в них свой век стариках.

Некогда дома, подобные бабушкиному, стояли на приличном расстоянии от узкой мощёной булыжником улочки. По ней начинался въезд в такой же старинный, как сама улочка город, появившийся здесь в средние века.
Жилые дома всегда здесь строились вдали от улицы. Нередко от улочки постройки отделялись роскошными фруктовыми садами и привычными для этих мест палисадниками с кустарниками сирени, жасмина и шиповника.
Окраина, где родились и жили мои предки, стали похожи на настоящий современный город лишь после второй мировой, когда она стала активно отстраиваться, разрастаясь буквально на глазах. Увеличивался не только сам город, расширялись его улочки, по которым раньше с трудом разъезжались две повозки, запряженные лошадьми. Многие из старых узких улиц превратились позднее в респектабельные проспекты и бульвары.

Чтобы расширить улицу, безжалостно выкорчевали сады и уничтожили все цветущие кустарники, а убогие деревянные фасады старых домишек прятали от посторонних глаз за чередой новомодных магазинов. Как говорится в русской пословице, с глаз долой – из сердца вон. Вот и перестали сердца у больших городских начальников болеть за судьбы деревянных развалюх и их обитателей. А может, и не болели никогда…

Надо сказать, что бабушкин дом, несмотря на возраст, оставался довольно крепким. И, если снаружи он выглядел неказистым, внутри был очень уютным. Две больших комнаты смотрелись вполне современно, возможно, из-за того, что в них была приличная мебель, хотя и старомодная, но всё же городская: раскладные диванчики, мягкие глубокие кресла, напольные светильники, мягкие ковры на полу.
Бабушкина же спальня выглядела совсем иначе. Она представляла собой миниатюрное помещение, в котором едва умещалась массивная кровать с резными металлическими спинками, украшенными ангелочками. На кровати высокая взбитая перина. Поверх пухового одеяла кружевное покрывало ручной работы и внизу подзор с таким же узором, как на покрывале. Но больше всего поражали своей архаичностью несуразно большие подушки в вышитых наволочках под кружевной накидкой. Бабушка спала на одной подушке, а их тут было не меньше четырёх, так что их назначение лично мне было непонятно. А сверху лежала совсем миниатюрная подушечка, которую бабуля смешно называла думочкой.
Впритык к кровати стоял старый дубовый комод. На ажурной салфетке помимо часов в хрустальном корпусе нашли себе место фарфоровые фигурки русской красавицы и балерины, застывшей в позе, в которой крутят фуэте. Чуть поодаль разместились фарфоровая пастушка и два забавных маленьких котёнка.
Ближе к кровати на комоде стояла настольная лампа под зелёным матовым абажуром на мраморной подставке. У бабушки смолоду была привычка перед сном читать лёжа в постели, хотя меня она всякий раз ругала, когда видела, что я читаю лёжа. Но, как говорится, привычка – вторая натура.

Всякий раз за отлично сданную сессию бабуля делала мне какой-нибудь подарок. Она считала, что отличную учёбу нужно и стимулировать, и поощрять, с чем категорически не соглашались мои родители, критически относившиеся к бабушкиным методам воспитания. Но если раньше ею дарились сравнительно недорогие вещицы, то в этот раз я получила от неё миниатюрный диктофон, который умещался в кармане.
Бабушка не раз видела, как после возвращения с посиделок я записывала рассказы её знакомых в подаренный ею блокнот. Кстати, если я вдруг что-то забывала, она охотно напоминала о том, что я упустила - у неё была завидная память.
-Теперь сможешь незаметно включить эту машинку – она всё запишет. А потом выбирай, что тебе сто ит заносить из неё в свой блокнот, а без чего можно обойтись, когда станешь сюжеты обрабатывать,- пространно прокомментировала бабуля вручение мне подарка за отличную учёбу по итогам четвёртого курса.
Зная, как непросто было ей сэкономить на такую дорогую вещицу, ежемесячно откладывая со своей маленькой пенсии, я не могла не прослезиться, когда благодарила её за подарок.

* * *
Близилось воскресенье – время беседочных посиделок. Мои надежды услышать что-нибудь интересное и записать всё на диктофон оправдались.
Часам к пяти в беседке были все те, кто обычно приходит сюда в выходной день. Опаздывала только Мария Васильевна – бабушкина ближайшая соседка. Наконец, и она показалась в проёме, держа на вытянутых руках большой поднос с пирогом.
-Сегодня годовщина Сергея Георгиевича. Вот уже семь лет, как он покинул нас. Я всегда в этот день его любимый пирог с рыбой пеку и гостей приглашаю, чтобы его добрым словом помянули. Ну, а раз в этом году поминать его выпало на воскресенье, сделаем это в беседке вместе с вами. Так уж случилось, что вы теперь стали моими единственными друзьями, да и Сергея Георгиевича, должно быть, помните.
-А что это Вы, Мария Васильевна, мужа Вашего покойного всё по имени-отчеству величаете? Я давно об этом спросить хотел,- полюбопытствовал пан Вацлав, - кажется, у вас, у русских, так не принято. Это мы и мать свою с детства на «вы» зовём, и отца. И они друг к другу так же обращаются. Для поляков это нормально. А среди ваших я как-то никогда не слышал такого обращения. Вы простите, что любопытничаю.
-Ничего. Только Сергей Георгиевич никакой мне не муж был. Он вообще мне не был родственником.
-Как же так? У вас ведь фамилия одинаковая была. Он у нас в ЖЕКе работал. Помню, против какой фамилии он в ведомости расписывался. Мы с ним частенько в одно время зарплату в кассу приходили получать, - вставила своё слово, как правило, молчавшая Петровна, всю жизнь проработавшая дворнком.
-Так, может, вы были однофамильцами?- поинтересовалась моя бабушка?
-Да чего уж тут таиться. Теперь нечего. Столько лет прошло, считай, целая жизнь! Как камень на душе лежал. Вот сейчас будем чай пить, пирог есть, Сергея Георгиевича поминать я вам свою историю и расскажу. Видать, время пришло.

* * *
А история оказалась не только интересной и душещипательной, но и по-настоящему детективной.
Мария Васильевна выросла в небольшой деревеньке. Так случилось, что женщин их семьи несколько поколений подряд преследовали несчастья. Её бабушка овдовела, едва выйдя замуж, так что и дочку - Аннушку уже без мужа рожала, без него её воспитывала.
Красоты девочка была необыкновенной. А когда повзрослела, как говорится в сказках, от неё «невозможно было глаз отвесть». Несмотря на то, что она родилась и жила в деревне, за скотиной ходила и всю деревенскую работу по двору делала, помогая матери, она совсем не была похожа на деревенских девушек ни внешне, ни поведением. Стройная, даже изящная, она и ходила как-то иначе, чем её деревенские подруги. Впрочем, подруг у неё не было – одни завистницы. Многие деревенские парни, да и женатики заглядывались на молодую красавицу, но она словно не замечала этого.
И всё же один паренёк приглянулся ей. Произошло это после того, как он пришёл из армии, отслужив срочную службу. Когда его призвали в морфлот, Аннушка была школьницей и на таких взрослых парней вообще не обращала внимания. А вот он ещё на проводах, на которые, как принято было, присутствовала вся деревня – и стар, и млад, увидев девчушку, похожую на сказочную Алёнушку, своему другу шепнул: «Вон, Серёга, видишь красавицу? К моему возвращению как раз подрастёт, и будет мне готовая невеста. Всё сделаю, чтобы она мне не отказала. И пальцы буду держать, чтобы без меня замуж не выскочила».

Три года службы пролетели, и всё, о чём Николай мечтал, сбылось: и избранница без него замуж не собралась, и ему после нескольких месяцев ухаживания не отказала. Свадьбу, как и проводы в армию, гуляли всей деревней.
Да только счастье молодых было коротким. Через полгода Николай умер. Не болел, ни на что не жаловался. Пришёл с работы, почувствовал себя плохо, прилёг – сердце остановилось. Аннушка подозревала, что произошло это неслучайно. Как-никак, на подлодке служил. Мало ли что там могло случиться. Так что, выходит, дочь повторяла судьбу своей матери и бабушки. Когда Николай умер, Аннушка была уже беременна и в положенные сроки родила девочку.
В деревне все на виду. Как говорится, сто ит в одном конце деревни кому-то чихнуть, как на другом ему здравия желают.
Когда однажды сильно подвыпивший сосед под вечер пришёл к вдове в дом, якобы за солью и стал приставать к женщине, она с трудом вытолкала его из избы, а он, оказавшись на крыльце, во всё своё лужёное пьяное горло стал оскорблять отвергнувшую его соседку.

Жена пьянчуги, посмевшего посягнуть на честь женщины, слышавшая через открытые окна скабрёзную брань мужа, в тот же вечер разнесла по деревне слухи о том, какой распутницей является её соседка, прикидывающаяся порядочной вдовой.
Вскоре жизнь матери Марии Васильевны в деревне стала и вовсе невыносимой. Её имя стало в деревне нарицательным. Иначе, как потаскуха теперь её никто не звал – отыгрались и за её красоту, и на её независимый нрав, и за то, что она всё успевала и со всем справлялась одна – без посторонней помощи. А ей и на самом деле всё удавалось: дочь всегда была наряжена как кукла, потому что вдовушка сама и шила и вязала; дом сиял чистотой; а сад и огород давали такой урожай, какого ни у кого в деревне не было.
Казалось, женщина смирилась со своей участью и даже научилась на замечать нападок со стороны сельских жителей.
Но баб это злило и раззадоривало ещё больше. Как-то к весне Анна решила кое-что подновить. Съездила в район, купила хорошей краски и выкрасила крыльцо и забор. Когда на следующее утро она вышла из дома и отправилась на ферму, закрывая калитку, едва не потеряла сознание, когда увидела, что свежевыкрашенные ворота были обильно вымазаны дёгтем. Всегда сильная и сдержанная, женщина, не удержавшись на ногах, опустилась на землю и заплакала. Что-то в ней словно сломалось в этот момент, и терпению пришёл конец.
Она не услышала, как рядом остановился трактор, и даже не сразу поняла, что кто-то, взяв её за дрожащие печи, пытается поднять с земли её обмякшее тело.

Это был тракторист Сергей – некогда лучший парень на деревне – так обычно говорят о сильных статных, а главное, не пьющих или мало пьющих деревенских парнях. Он был самым близким другом мужа Анны, и кое-кто поговаривал, что он тоже был влюблён в невесту друга, но потом смирился и женился на однокласснице, которая, кстати, не переставала ревновать мужа, особенно теперь, когда Анна стала вдовой.
-Я не могу тут долго стоять с тобой, Аннушка, сама знаешь, какая у меня Верка – кто-нибудь увидит нас вместе и передаст ей, - совсем запилит. А ты послушай моего совета: забирай Машеньку и уезжай отсюда. Заклюют тебя бабы. Разве ж они могут рядом такую красоту сносить?! У Николая тётка, помнится, на хуторе под Ковно жила. Она ещё у вас на свадьбе была, а потом на похороны приезжала. Отправляйся к ней. Думаю, она примет вас – она очень Кольку любила. Да и потом у неё своих детей нет. Уезжай, Аннушка. Не будет тут тебе житья. Послушайся меня.

На следующий же день, чуть рассвело, Анна с дочкой навсегда уехали из деревни.
Тётка мужа приняла родственников хорошо, а в Машеньке вообще души не чаяла. И на Анну нарадоваться не могла. С её появлением жизнь на хуторе изменилась: и в доме до неё никогда такого образцового порядка не было, и в хлеву такой чистоты никто не помнил.
Когда Машеньке исполнилось семнадцать, тётка Николая умерла, а перед смертью позвала к себе Анну и велела ей, пока ещё молода, выйти замуж хоть за бобыля, хоть за вдовца – всё жить легче станет.
Но мужчин на хуторе было раз-два и обчёлся, да и те все женатики, а по соседним хуторам Анне некогда было ездить.
Впрочем, о своей судьбе вдова и не думала – как сложилось, так сложилось. Зато о будущем Маши стала задуматься частенько – считай, та уже невестой была, а жениха не то, что рядом, а и за семь вёрст не сыскать.

А тут как-то, едва трава проклюнулась, неподалёку разбили лагерь военные. Возможно, собирались проводить учения, но, похоже, планировали задержаться здесь на всё лето.
Случалось, солдатики забредали на хутор, а хуторяне поили служивых парным молоком и угощали пирожками. Как-то раз на поиск отлучившихся из расположения части солдат на хутор приехал на газике молодой лейтенант. Зашёл к Анне в дом воды напиться, стал расспрашивать, когда и сколько раз захаживали к ним солдаты, не мародёрничали ли. А тут как раз Машенька из лесу с полным лукошком земляники вернулась. Как в дом вошла, так лейтенант разом дар речи потерял. Забыл, зачем на хутор пришёл. Маша вся в мать пошла, только у Анны коса, как смоль чёрная, а у дочери - будто из упругих льняных нитей сплетена – до самого подола, толстая и белая-белая.
Маша тоже на пороге застыла – перешагнуть его не в силах. Стоят оба – друг против друга, смотрят во все глаза и из оцепенения выйти не могут, словно кто их заколдовал. Видит Аннушка такую картину – враз всё поняла: так любовь с первого взгляда поражает, да только очень редко она людей своим посещением жалует. И не поймёт – радоваться тому, что у неё на глазах происходит, или спасать дочь от наваждения нужно.
Ну, что ты, Машенька, застыла? Иди, угощай гостя ягодами – вон сколько насобирала. А дух какой в горнице стоит! А Вы садитесь за стол, товарищ лейтенант, и поешьте земляники с молочком. Поди, ваш армейский повар таким вас не потчует.
Хозяйка с дочерью тоже за стол сели. Не заметили, как за разговорами да за вкусным лакомством просидели не меньше часа. Машенька вызвалась проводить лейтенанта.

С тех пор он стал к ним захаживать чуть ли не каждый вечер. Почти всегда с букетом приходил – по пути от лагеря собирал полевые цветы – колокольчики и ромашки. Не успевали предыдущие цветы завянуть, как рядом в банке новые появлялись. Так что вся большая комната была теперь всегда украшена, как на праздник престольный. Ближе к макушке лета в букетах стали появляться высокие люпины, похожие на свечи, горящие ярко-синим пламенем.
Отношения молодых так быстро, не по-деревенски развивались, что в начале августа он сделал Машеньке предложение. Анна нарадоваться не могла. Да и как было не радоваться! Дочка вся от счастья светится, а о таком женихе только мечтать можно было. Лейтенант Лёша (так с первого дня их знакомства начала звать своего суженого Маша) был сиротой – родители погибли в войну, так что советоваться о женитьбе было не с кем, и невесту свою на смотрины везти не к кому. Расписаться решили в районе в ближайшую субботу, а скромную свадьбу по-семейному договорились отметить на хуторе. За три дня Анна сшила дочери настоящее свадебное платье из парашютного шёлка, купленного ею по случаю на барахолке.
Женщины начали суетиться, едва взошло солнце. И стряпали вместе, и дом украшали. Жених должен был приехать на трофейном «Опеле» к 8 утра. Это командир распорядился по случаю бракосочетания своего любимчика машину выделить.
Волноваться женщины стали уже часов в семь, будто какие-то предчувствия их мучили. А когда лейтенант не приехал и в восемь, и в девять, Маша выбежала во двор и заметалась по нему, как зверь в клетке. Вышла за ворота и стала вглядываться вдаль. Но даже тогда, когда вдалеке она разглядела военную машину (впрочем, это был совсем не «Опель»), нёсшуюся во весь опор по направлению к хутору, напряжение, сковавшее всё её девичье хрупкое существо, не ослабевало.
Автомобиль резко затормозил, выпустив из-под себя клубы песка и пыли, перемешавшиеся с едким дымком, сопровождавшем машину на всём пути следования.
Из машины вышли два офицера. Маша знала обоих – Алексей как-то привозил их на хутор с разрешения Анны Матвеевны, отрекомендовав своими самыми близкими друзьями. Их тогда же и на свадьбу пригласили.

* * *
-Мария Васильевна, не томи, рассказывай быстрее о том, что потом было,- оказался самым нетерпеливым пан Вацлав.
-А потом парни рассказали, как мой Лейтенант Алёша бросился накануне вечером двух своих бойцов спасать – те после отбоя решили с кручи понырять в местную реку. Там у неё такое сильное течение, что и днём не всякий отважится в этом месте купаться, не то, что нырять. А эти два сорванца-первогодка оказались совсем безбашенными. Август наступил. В это время здесь редко в реке купаются, но тот август был таким жарким, что старожилы не могли вспомнить, когда такое на их веку было, и было ли вообще.

Первого парня он легко вытащил на берег – тот даже воды особо нахлебаться не успел. А второго под корягу уволокло. Пока он солдата оттуда освобождал, сам одеждой за корягу зацепился, а снять одежду под водой не смог.
Друзья спохватились, что друга нет, только утром. Тот солдат, который на берегу оклемался, с трудом соображал, что произошло. Ему, нет бы, в расположение части побежать, да подмогу позвать. Хотя под водой долго ли продержишься без воздуха. Только всё равно боец трусом оказался – побоялся наказания за самовольную отлучку.
В общем, нарушителя утром обнаружили, прячущимся за палаткой, он и сознался во всём.
Друзья, которые к нам с такими печальными вестями приехали, вытащили утром моего лейтенанта Лёшу вместе с корягой. Тросом пришлось тащить. – коряга, наверное, давно на дне лежала, до половины в ил и в песок вросла. А второго утопленника, которого Алёша из-под коряги вызволил, без посторонней помощи вынырнуть не смог. Его тело через пару дней нашли в нескольких километрах ниже по течению.

Вот такая печальная история с моей любовью приключилась. Я ведь так замуж и не вышла после всего – никто мне был после Лёши не люб. Вскоре и мама умерла. Не успела я ей признаться, что ждала от своего лейтенанта ребёночка. Может, права была моя бабушка, утверждавшая, что на всю женскую половину нашего рода проклятие наложено. Она говорила, что, видно, грех красивым родиться – от завистниц житья не будет. Я то себя особо красивой не считала – ни с мамой, ни с бабушкой, ни с прабабушкой никакого сравнения нет.
-Что Вы, Мария Васильевна, вы и сейчас красавица, честное слово,- не могла не вставить я, всегда любовавшаяся красиво уложенным в бабету пучком густых волос старушки и её, несмотря на возраст, стройной точёной фигурой. Даже под множеством мелких морщинок на её лице нельзя было скрыть тонкие изящные черты: аккуратный маленький нос и капризный изгиб всё ещё не поблекших розовых губ. Но особенно поражали большие проницательные, иссиня-чёрные глаза, похожие на омуты.
-Не вводите меня в краску, Женечка. Нашли красавицу! Видели бы Вы мою родню!
-Простите, а кто у вас родился? Наверняка мальчик и его миновал рок, о котором Вы рассказали.
-Нет, у меня родилась девочка.
-Что же она к Вам никогда не приезжает? Мы столько лет рядом живём, а ни разу не видели, чтобы к вам с Сергеем Георгиевичем кто-нибудь из родни приезжал.
-Это отдельная и, увы, опять печальная история, но, раз начала, если вы не устали меня слушать, доскажу. Нутром чувствую, что должна поделится тем, что надгробной плитой на душе столько лет лежало. Да кому ещё рассказывать, как не тем, кого я считаю своими друзьями. Постараюсь покороче.
К тому времени, как моя девочка родилась, хутор наш уже был мало похож на хутор. Радом построили МТС. В тех краях никогда колхозов не было, так что организовали на пустеющих землях совхоз. Народу много отовсюду приехало. Власти помогали со стройматериалами. Вскоре домов в округе стало больше, чем было в той деревне, где я родилась.
Среди вновь прибывших однажды увидела одну из тётушек, которая жила в прежней деревне неподалёку о нас.
Впрочем, я скорее всего её бы не узнала – я ведь совсем маленькой с мамой на хутор приехала. Так она сама меня у колодца остановила и, вместо того, чтобы поздороваться, неприятно улыбнулась, обнажив верхний щербатый ряд зубов, после чего воскликнула: «Никак байстрючка! Вот вы куда от людей спрятались со своей бесстыжей матерью!»
Я толком не понимала, что такое «байстрючка», только чувствовала, что это что-то нехорошее и очень обидное – да и не могла такая противная тётка сказать ничего хорошего. Всё в ней мне было противно.

Какая же Вы байстрючка, Мария Васильевна?! Так обычно незаконнорожденных детей в деревнях зовут. А Ваша мама была замужем. Просто Ваш папа до Вашего рождения умер. Не Вы в том виноваты?- для всех присутствующих попыталась объяснить я.
-Разве им важна была истина? Они себе вбили в головы, что раз мать меня одна растила, значит, нагуляла ребёнка. Знаете, в деревнях народ порой очень жестокий попадается. По-моему, в городах таких намного меньше. То ли они своей судьбой недовольны, то ли тяжёлый крестьянский труд делает их чёрствыми и жестокими, но только я для себя, пожив и в городе, и в деревне, почему-то именно такие выводы сделала.
В общем, оказалось из нашей бывшей деревни сюда переехало сразу несколько семей, так как полдеревни в одну ночь сгорело. Начался пожар в лесу, а оттуда огонь перекинулся сначала на крайние дома, которые ближе к лесу стояли, а потом один за другим начали гореть и соседние избы.

Ну, ладно, их пожар заставил менять место жительства, а почему мы оттуда уехали и почему ничего с собой не взяли из старого дома, я так до поры до времени не знала. Из всех моих игрушек только куклу Дашу с собой увезли. Я потом долго ею играла – просто не на что было новые игрушки покупать. Это уж потом пообжились, когда я стала сначала ходить в школу в соседнее село, а потом вообще на неделю уезжала в интернат в местечко (так там называли маленький районный городок в пятнадцати километрах от нашего хутора), где и окончила школу. Там же окончила бухгалтерские курсы.
Благодаря этому удалось устроиться в совхоз, где какое-то время работала в бухгалтерии. Там мне приходилось видеться с бывшими односельчанами. Странно получается: даже молодые унаследовали от своих родителей знания о том, что наша семья – это изгои. На меня бесконечно бросали косые взгляды и шушукались за спиной. А уж когда узнали, что я одна воспитываю дочь, нападки стали просто невыносимыми. Не стесняясь, вслух говорили, что я в мать пошла и такую же байстрючку родила.
Оленька стала частенько после улицы возвращаться домой заплаканной. Придёт, сядет в уголочке и ещё долго всхлипывает. Как ни пыталась разузнать, кто и за что её обижает, так ничего и не добилась и ни от неё, и ни от детей, с которыми пыталась поговорить. А тут мамаши тех детей, у которых хотела правду узнать, прибежали ко мне вечером скандалить, мол, что я за допросы их детям устраиваю, и даже грозили, что со мной, с байстрючкой, разберутся, ещё и мужей своих к этому подключат.

Оля всегда была спокойной послушной девочкой, а тут стала плохо спать. Я с трудом уговаривала её поесть. Потом вообще беда приключилась. Хотя я почти уверена, что причиной тому стали издевательства над моей девочкой со стороны ребятни. В общем, врач, когда я вынуждена была повезти дочь на обследование, поставил неутешительный диагноз – астма. И это у пятилетней девочки! Стали лечиться. Регулярно принимали лекарства. Научила малышку самостоятельно пользоваться ингалятором. Я хоть и материалистка до мозга костей, иначе, как злым роком, преследовавшим женщин нашего рода, то, что случилось, назвать не могла.
Вечером, вернувшись с работы, отпустила Оленьку погулять. Велела никуда со двора не уходить. Сама стряпнёй занялась. Теперь, когда дочь стала плохо есть, старалась готовить только то, что она любила. На этот раз жарила сырники. Вышла во двор позвать её к ужину. Зову – она не откликается. Ещё светло было, а у меня в глазах потемнело, когда я нашла свою девочку за домом сред крапивы. На ней был надет мешок из-под муки, а вокруг шеи завязана пеньковая верёвка. Оленька была мертва. Здоровый ребёнок через мешковину наверное мог бы дышать, но у неё была астма, и это, видимо, всё решило. Побежала в контору, позвонила в район и вызвала и милицию, и медиков. Надо сказать, приехали довольно быстро – всё-таки ребёнок погиб. Я написала заявление. А когда следователь стал меня спрашивать, кого я подозреваю, я не думая о последствиях, сказала, что приезжие дети занимались травлей девочки, но чтобы вот так, возле дома напасть на ребёнка…
Вы себе даже представить не можете, что потом началось! Мне даже схоронить спокойно мою девочку не дали – на кладбище пришли и по дороге с кладбища меня избили, пригрозив, что если я об этом расскажу следователю, они мне такую же тёмную устроят, какую их дети устроили моей байстрючке, с той только разницей, что верёвку вокруг шеи потуже обмотают.

Я после избиения три дня с постели встать не могла. Они волосы у меня с головы клочьями рвали, потому, наверное, голова так и раскалывалась. Чуть поднимусь – всё плывёт перед глазами, а тело само назад падает.
Уж как узнал о том, что случилось Сергей Георгиевич, - ума не приложу. Наверняка бабы деревенские новость разнесли. Но, так или иначе, через пару дней он приехал. Сказал, что всё ждал, когда дети вырастут, чтобы со своей женой развестись. А ещё он сказал, что считает себя виноватым в том, что не заступался за мою маму, когда на неё ополчились все деревенские бабы, виноват, что смалодушничал и не бросил свою взбалмошную жену, когда любимая им женщина стала вдовой.
Я в том своём состоянии – после пережитого горя и после избиения не до конца понимала, о чём он говорит. Тем более удивилась, когда услышала, что он предлагает мне выйти за него замуж. Нет, я, пожалуй, не столько не понимала, сколько испугалась: как же так? Во-первых, дядя Серёжа – это друг моего покойного отца, во-вторых, как он сам признавался, он очень любил мою мать. Я чуть было не вспылила. Хорошо, что у меня на это сил не было. Увидев мою растерянность, дядя Серёжа успокоил меня. Объяснил, что предлагает мне уехать с ним далеко-далеко, чтобы спастись от этих жестоких людей, которые так и будут портить мне жизнь, делая её невыносимой. А ещё он доходчиво объяснил, что иначе, как супружеской парой нам нигде не удастся устроиться. Даже в гостинице в один номер не поселят, если там придётся какое-то время пожить, пока не найдём постоянное жильё. На новом месте снова появятся ненужные вопросы, типа, почему молодая женщина живёт с чужим и уже немолодым мужчиной. В те поры к сожительству относились как к нарушению норм морали, а значит, чуть ли не как к преступлению. Он меня заверил, что не претендует на меня, как на женщину. Просто будет мне вместо отца. Станет опекать, беречь и баловать, одним словом, делать всё то, что делал бы мой настоящий отец – его друг, если бы был жив.

Всё взвесив, я поняла, что он предлагает самый лучший выход. После сороковин со дня смерти Оленьки мы уехали из тех мест навсегда.
Мы никому не признавались, что у нас фиктивный брак, тем не менее, прожив вместе чуть больше двадцати лет, Дядя Серёжа сразу меня предупредил, что если я встречу того, с кем захочу связать свою судьбу, я должна буду ему об этом обязательно сказать, и мы брак немедленно расторгнем. Но тот, кто бы так запал мне в сердце и в душу, как некогда лейтенант Алёша, мне не встретился.
Так мы и жили с Сергеем Георгиевичем вдвоём: для всех – муж с женой, а для нас – дочь друга и любимой женщины с её верным дядей Серёжей.
Вот и вся история. Длинная она получилась. Впрочем, и жизнь, которая у меня осталась за плечами, тоже короткой не назовёшь.

* * *
Собравшиеся в беседке после рассказа Марии Васильевны ещё долго находились в некоем оцепенении. Было о чём задуматься.
Первым высказался пан Вацлав.
-Мы вот вроде с вами славяне – во многом похожи, но если судить по пословицам, которые я в университете изучал, вы умнее нас, поляков. Уж столько всего мудрого в Вашем фольклоре. Вот, например, - жизнь прожить, - не поле перейти. Или вторая: на всякий роток не накинешь платок. И обе пословицы так подходят к Вашей истории, уважаемая Мария Васильевна.
После этих слов он приподнялся, подошёл к Марии Васильевне и, склонившись, поцеловал ей руку.
А больше как-то никто и высказываться не изъявил желания. Но все оставались под впечатления, думается, и после того, как ещё выпили по чашке чая, съели по куску пирога, помянули Сергея Георгиевича и отправились по домам.

Мы с бабушкой не были исключением. Вернувшись из беседки, чуть ли не до полуночи обсуждали услышанную историю.
На следующий день я несколько раз прокрутила запись, сделанную с помощью диктофона, после чего перенесла рассказ в блокнот.
Это был мой последний рассказ из цикла «Рассказы из беседки».
Через год бабушки не стало, и беседка осталась лишь в моих воспоминаниях, а услышанные в ней истории много позже фрагментами вошли в мои рассказы, романы и повести, за что я очень благодарна милым старикам, которые на несколько лет любезно приняли меня в свою беседочную компанию.

Впервые за последние годы в моей жизни случился длительный по времени летний отпуск. Раньше всё как-то получалось урывками: вырваться на недельку – другую; добавить лишний денек к праздничным выходным. И всё. А тут – больше месяца… И я уехал в деревню.
Уехал с твердым намерением закончить давно уже начатую книгу. Где-нибудь в другом месте так бы оно и было, но не в деревне, которая вдруг постучалась в моё сердце. К счастью, я расслышал этот потаённый стук. Так родилась эта книжка рассказов, лично мне доставившая радость возвращения к истокам.
Радости, если они настоящие, до предела просты и бесхитростны: несуетливая, неспешная жизнь в глуши, в деревенском родственном доме; непрерывное бормотание горлиц за окном: - иди-и-и ты, иди-и-и ты … И никак не понять, ссорятся они или милуются - то ли иди ты от меня куда подальше, то ли иди ко мне именно ты и никто другой; по-воробьиному шустрая стайка щеглов, рано поутру облепившая бадью с водой, специально для них поставленную минувшим вечером. Вечная музыка и картины живого мира.

Не жизни жаль с томительным дыханьем,


А. Фет

Я узнал тебя, тень

Немного отойдя от раскаленного, как сковорода, августовского полдня, когда нестерпимое солнце скатилось к круглым шатрам ореховых и «жерделевых» дерев, я вышел на свою первую прогулку.
По приезде сюда я дал себе зарок каждый день во что бы то ни стало вышагивать свои запланированные километры. По привычному маршруту - полевыми дорогами вдоль здешних просторных полей.
В любое время года поля эти прекрасно неповторимы. Весной это только что засеянное поле, еще блестящее глянцевыми срезами чернозёма, или изумрудная щётка овсяных всходов; летом – волнующаяся под ветром и переливающаяся янтарем, сухо позванивающая колосьями, нива; осенью - наголо, под корень, обритое жнивье, над которым зависают и трепещут неутомимые полевые птахи.
В свой прошлый приезд я бродил между высокими – с обеих сторон дороги – заборами кукурузы. В этот раз стены вдоль дороги образовали наждачно шелестящие листьями подсолнухи.
Поля здесь ровные, как стол, так что вымахавшую выше других будылку кукурузы или покаянно склоненную голову подсолнуха видно не менее, чем за километр, а то и два. Наверное, еще и потому, что воздух здесь прозрачен, легок и чист на всем пространстве жизни – от земной корки до самой бездонности неба.

Я пошел было встречь солнцу, но оно ослепило меня, насквозь пробивая затемненные стекла очков и низко надвинутый длинный козырек. И я решительно развернулся в обратную сторону.
Развернулся - и обмер. Передо мной лежала четкая, густая, длинная тень, о существовании которой я давным-давно забыл и никогда не помнил. Тень была точно такой, какой я оставил ее на проселочной дороге детства ровно шестьдесят лет назад.
Но я сразу узнал ее. На тех же тонких, как у шемякинских скульптур, циркулем поставленных ножках в коротких до колен штанах. То же самое несоразмерно большое туловище с короткими ручками; те же сильно обвислые, покатые плечи. Да и посаженная на кол шеи голова была та же самая, несмотря на то, что сейчас на ней сидела обязательная бейсболка, а не лучшая в мире кепочка – восьмиклиночка, с матерчатой пуговкой или петелькой на макушке.
Я поднял руку, тень проделала то же самое; я помахал другой рукой, помахала и тень; я упер «руки в боки», точно такой же самовар изобразила тень. Я подпрыгнул, подпрыгнула и она.
Каким я стоял сейчас на этой дороге? Пожилым человеком с тяжелой одышкой, с постоянным прислушиванием к сердцу – как оно там стучит – постукивает? -, с непроходящей и уже привычной тянущей болью в пояснице.

И все равно тень хотела играть со мной. Я и не сообразил, как это произошло, но я припрятал в ближайшей борозде свою палку, которую всегда брал на прогулки, раскинул руки, издал рыкающий звук заводящегося мотора и, ровно загудев на нормальных оборотах, вместе с белобрысым мальчиком, взявшимся неизвестно откуда, я плавно взял штурвал на себя. И по-чкаловски – по-чикаловски, - с нажимом поправил мальчик, - мы понеслись наперегонки с тенью, которая неуступчиво летела впереди нас. Но нас это не обижало, и мы, приветливо покачивая крыльями, взбирались всё выше и выше. И вдруг в ушах узнаваемо зазвенел звонкий девчоночий голосок:
Летчик около кружил
Над моей, над моею хатой,
Он меня, он меня приворожил
Паренёк, ой да, паренёк крылатый.

Девчонка уверяла, что крылатый этот паренёк обязательно возвернется назад, снова пролетит над домом и, жалела, что нет аэродрома на дворе, а то бы сел он прямо у самого крыльца-крылечка.
Видел бы кто со стороны эту картину. Мало того, что этот приезжий старик постоянно бесцельно шлёндает по полям, так взялся еще, раскинув руки, кружиться на дороге как сдуревшая чумовая овца.
Мы долетели до далекого перелеска и нам было совершенно неважно, что перелесок этот был только узкой полоской акациевой защиты. Мы с ходу обогнули прошлогоднюю неряшливую скирду соломы и снова легли на подсолнечный курс…

Видно, тень устала. Она вытягивалась и утоньшалась прямо на глазах, голова ее совсем ушла куда-то в заросли кудлатых придорожных трав, контуры ее размывались, становились все менее четкими и насыщенными…
Спасибо, тень, я узнал тебя, ты – это я, - сказал тени белобрысый мальчик. Он снова взмахнул рукой, тень нечетко обозначила ответный взмах. Мальчик медленно, словно все еще ожидая чего-то, повернулся навстречу солнцу. Оно как раз опускалось в золотой расплав, прикрытый розово-серой накипью, падающей от низа облачка, не успевшего убежать с закатного горизонта.
Нет, он не исчез вместе с тенью, не растаял в лучах заходящего солнца, мой тонконогий маленький спутник. Подчиняясь его легкости, я упруго зашагал по дороге. Мы вместе поискали и нашли припрятанную палку. Да и в деревню мы вошли с другого конца вместе, подивовавшись перед этим бесчисленным кротовым буграм – городам.
Сидевший на корточках у крайнего дома молодой мужик необидно окликнул меня: - что, дед, с палкой-то по деревне ходишь, собак боишься?

Мальчика мужик не заметил. Да его, кажется, уже и не было рядом со мной.
Ну что ж, прощай, мой маленький. Может и встретимся еще. Да уж точно встретимся, надо только верить, что детство будет жить в тебе, вести и направлять тебя до самого конца.
На скамеечке у палисадника меня поджидал встревоженный тесть: - я уж тут думать стал, не вышло чего? Нет и нет, нет и нет. В порядке, говоришь? Ну, если так, пошли за стол, давно всё готово, посидим, почаёвничаем на воздушке, кажись, малость отпустило…
Вот и всё.
Нет, не всё.
Этой ночью во сне я безутешно плакал.

Ы-ы-ы, ы-ы-ы…

Когда в моей судьбе появился деревенский тесть – раньше-то были только городские тещи – ко мне вернулась деревня. Не та, родная моя, ныне заброшенная и умирающая, а другая. Просторная, как сама приазовская степь, с широкими – с асфальтовой полосой посередине – улицами, вдоль которых росли «вышня», «жерделя», а то и могучий орех, затесавшийся в акациевый или тополевый ряд.
Я с первого взгляда полюбил эту широкую, но безводную деревню, около которой не было ни речушки, ни пруда, ни родника. Полюбил наш саманный, кирпичом обложенный, многооконный дом с почти круглогодичными – от тюльпанов до «дубочков» - цветами в палисаднике; с ухоженным и щедрым огородом; с могучей елью у крыльца, которую облюбовали на жительство несколько семей горлиц.

Я люблю тихие деревенские радости: свои одинокие прогулки по предвечерним полям, одинокий голос иволги в недалеких зарослях вишни. Люблю неукротимого и храброго петуха Петю. На самом-то деле никакой он не Петя, а злодей Забиякин, ревниво и отчаянно смело охраняющий именно от меня свой суматошный и бестолковый гарем…
Ты спросишь, читатель, и будешь прав, а при чем здесь это несуразно жуткий заголовок из одной самой несуразной буквы русского алфавита?
Если так, то забудь о моих счастливых деревенских мгновениях и поверь мне, что кроме них, в деревне есть много скорби и много печали…

Порядок, в котором стоит наш с тестем дом, дичает и вымирает. Ушли в мир иной беспробудные выпивохи – сосед слева и соседка справа. Держатся пока еще такие же безнадежные пропойцы – их сыновья да вдова.
Один от другого наши дома отделяет провисшая сетка-рабица. Поэтому все, что говорится и происходит на наших дворах, – все это на глазах и на слуху, и никуда от этого не деться.
Дерутся сын с матерью. Когда есть чего выпить – пьют, когда нечего – дерутся. Недопустимо по отношению к матери, к женщине, родившей его, какая бы она ни была, сын похабно и грязно матерится. Она, когда может, огрызается, так же грубо и непотребно.
А когда не может – он ее лупит, а она плачет. И для меня начинается ад.
Пойти что ли заступиться?
Не лезь, – обрывает мой сомневающийся порыв строгий тесть, - без тебя начали, без тебя разберутся. Не настачишься каждый-то раз бегать.
Пожилая, изношенная, испитая, избитая старуха, немытая, нечесаная, с лицом, сплошь покрытым шершавой, со струпьями, коркой, плачет и хнычет плачем ребенка, маленького беззащитного человечка. Это тяжелейшее испытание давит на меня, приводит в отчаяние, а она плачет горько и жалобно: - ы-ы-ы-ы, ы-ы-ы-ы. Плачет часами, и я лезу на стенку от этого нескончаемого плача.
Утром вижу ее у дома на лавочке. Я иду мимо в магазинчик.

Здравствуй, - говорю, - соседка, может, тебя стопочкой – чекушечкой угостить?
Не надо – отвечает, - не пью я. Болею.
Ну, тогда ладно. Не болей, - и я пошел своей дорогой.
Слышь, эта, сосед, - раздается мне вдогонку, - возьми пивка на глоточек.
На хрен кому это пиво! – вихрем налетел хромоногий сосед напротив, - и мне: - дай двадцать семь рябчиков, вчера хорошую завезли.
Растопырился. Да ты покуда доковыляешь, да туда, да обратно – соседка досадливо дернула рукой.
А я и не собираюсь! – с такой же нетерпеливой горячностью отмахнулся сосед. Сюда давай, - закричал он вяло движущемуся соседкиному племяннику, - человек полтинник дает, а он ползет, как таракан недодавленный…
Через час-другой я снова вышел за калитку. В этот раз соседи меня в упор не заметили. И я догадался почему. Вдруг попрошу угостить, вдруг свою долю затребую, а то вообще права качать начну, мол, деньги мои, а вы тут, так вашу и разэдак!
Своими блеклыми, слезящимися, гноящимися глазами они сейчас никого не хотели ни видеть, ни слышать – ни меня, ни Бога, ни весь этот белый свет.
О чем-то они еще и разговаривали между собой. Понять невозможно. Это были не привычные слуху слова и звуки, а какие-то совсем новые, мне не знакомые слова. Но друг друга они понимали и друг другу нравились.
Господи, - взмолился я, - хоть сегодня пронеси мимо меня эту казнь египетскую, чтобы хоть сегодня не слышать ее погибельного плача.

Ночная дорога

Говорю вам тайну – не все мы умрем,
но все изменимся

Послание к коринфянам

Ночь застала меня на скошенном кукурузном поле, где я в тележечку собирал придавленные к земле и не попавшие в машину початки.
Пока был день и было светло, на поле шустрили местные женщины. Под мешки с кукурузой они приспособили велосипеды. Если работали мужики, то эти приезжали на мототележках, мотороллерах и даже автомобилях.
Белорусские комбайны - уродцы с подвешенной, под стать себе, гэдээровской еще косилкой, намечали загон, прокашивали первый ряд, а рядом шедший автомобиль как раз и создавал эту примятую полоску кукурузы, на которой все мы сейчас сгрудились.
С убранного края поля уже бегал другой тракторишко, выкорчевывая и запахивая мощные кукурузные коренья.
Собирали початки с оглядкой на дорогу – вдруг начальство нагрянет, прогонит, конфискует, оштрафует.
Хотя зачем? Ведь тут же запахивают, тем самым разводя полчища полевой мыши, которую потом сами же затратно будут травить ядами. А здесь люди добровольно, с пользой для себя и для поля, чистят скошенный массив.

Состязание в подборе початков я проигрывал безнадежно. Местные работали звеньями, семейным подрядом, по двое-трое; время от времени на поле появлялись мужья, увозили собранное. И я со своей тележкой, которую тащил за собой как улитка домик, подбирал только то, что оставалось от них, более ловких и умелых. А план у меня был ой какой – набрать полный мешок початков, привезти в свой двор и получить в награду скупую улыбку тестя. Поэтому когда стало вечереть и с поля начали уходить одна бригада за другой, я вырвался вперед и без оглядки шел и шел по намеченному рядку. А очнулся только тогда, когда заходящее солнце нырнуло в легкую закатную тучку и, проскочив ее, тут же покатилось за дымный горизонт.
Я еще видел и слышал, как смолкли трактора и комбайны, как грузовичок подобрал работников и увез их с поля. И я остался один на всем этом огромном, ставшем молчаливым, пространстве…
Вот уж чего я не ожидал, так это того, что ночь опустится на затихшие поля так быстро. Не учел, что это не только южная ночь, а и деревенская. Это в городе трудно уловить переход от дня к ночи. Солнце, прежде чем уйти за горизонт, долго прячется за высокими домами, мало-помалу сгущая вечерние тени. И когда они становятся более-менее заметными, включается электрический свет. И во времени мы ориентируемся по часам: ох, уже десять, а незаметно. Не то здесь, в чистом поле. Вот только что играла вечерняя заря, но в какой-то момент будто тумблер повернули: сразу наплыла прохлада, вечерняя загадочная дымка и пока еще серая, темнота. Сразу слились в одну темнеющую стену днем отделенные друг от друга лесополосы; исчез горизонт, сохраняя, тем не менее, ощущение немеряного простора.
Я принял решение дойти до другого края поля, выйти на поперечную дорогу, а уж по ней дойти до основной грунтовки, которая меня и приведет прямо в деревню.
Тележка тяжелела с каждым шагом, цеплялась за высокие будылья, застревала в борозде. Почему-то она делала сейчас то, чего не делала днем. Я все чаще останавливался передохнуть, и меня в эти минуты охватывала безотчетная тревога. Хотя чего волноваться? Поля эти и просторы давным-давно хожены и перехожены, все известно и изучено, что где лежит, что где растет. И правда, тревога прошла, уступив место восторгу переживаний, связанных с превращениями ранней ночи.
В южном краю неба наметился нарождающийся урез месяца, нижняя дужка его никак не смогла бы удержать ведро и, значит, завтра будет вёдро, то есть хорошая погодка.

Тиха украинская ночь! Да и эта, приазовская, ой, как тиха. Да ведь они сестры родные, чего бы им тихими, друг на друга похожими, не быть. Вон она, Украина, за тем горизонтом лежит, и вон из того угла Мариуполь время от времени травит орех и виноградную лозу. Рядом, рядом Украина, на всех радио – и телеволнах проходу не дает. Надо признать, что к украинской «мове» привыкаешь быстро, некоторые слова и обороты куда как точнее, образнее, ёмче выражают суть вещей, а сами передачи, хоть та же сводка новостей, подаются и живее, и правдивее, и интереснее, чем на нашем выморочном теле-радиополе.
И я начал вглядываться и вслушиваться в ночь. А когда сполз с поля на дорогу, стал и подолгу останавливаться, стараясь постичь чуткий язык ночи. Дрогнула душа:
Не жизни жаль с томительным дыханием,
Что жизнь и смерть? А жаль того огня,
Что просиял над целым мирозданьем,
И в ночь идет, и плачет уходя.

Всё-всё: и тронутое рукой осени убранное поле, и придорожные кусты сорной травы, в ночи ставшие лесом, и пустынная дорога, и скрип колес моей тележки, долетающий до черного неба, и полынная горечь, которую учуяло даже мое обоняние, еще в армейской юности убитое гептилом, – все это рождало мистическую догадку, что тебе открывается, таинство угасающей жизни.
Человек я не религиозный, но в то, что душа живет в ином измерении, верю. И сейчас в моем стареющем теле она оказалась той же самой душой, какой была в начале жизни. И кто-то другой пропел внутри меня: - «Веет с поля ночная прохлада…»
Я тронул с места тележку, которую толкал сейчас перед собой, и снова, и снова, дрогнула и обожгла меня разбуженная, растревоженная память: - «вот бреду я вдоль большой дороги…»
Странно устроен человек. Он всегда предполагает жить и легкомысленно не собирается умирать. Ну, - возразил кто-то внутри меня, - об этом люди всегда знали. Они, может быть, не всегда знали, что на небе – посмотри, хорошенько посмотри на этот шатер – насчитывается всего восемьдесят восемь созвездий. Это они не всегда знали, а другое? Что ты!
О вещая душа моя,
О сердце, полное тревоги,
О, как ты бьёшься на пороге
Как бы двойного бытия.

Двойного бытия…
Да, так и есть. А как иначе объяснить, что самые далекие воспоминания стали мне сейчас самыми близкими? И становятся все ярче и острее. И я, кажется, понял, почему ушедшие из жизни люди занимают так много места в моей исступленной памяти. Они создали меня и без них я не стал бы тем, кто я есть. Оказывается, ничего не было в жизни случайным, все оставило след, все имеет продолжение. Наверное, только на склоне лет приходит понимание, что все, что с тобой происходило – и прекрасное, и ужасное – это звенья одной цепи, которая и есть неповторимая твоя жизнь. И вся она будет твоя только тогда, когда из этой жизненной цепи не будет выброшено ни одно звенышко. Мы черпаем силы в памяти любви. Память – это протяженность человечества в человеке.
В моей памяти, в моем двойном бытии, продолжают жить все, кто был, есть и будет. Я знаю всё о них, потому что они – это я. Я живу и погибаю вместе с ними.
И это снилось мне, и это
снится мне;
И это мне еще когда-нибудь
приснится,
И повторится всё и всё
довоплотится
И вам приснится всё,
что видел я во сне.

Наверное, я человек девятнадцатого века, если совсем не восемнадцатого. В чувстве поэзии - точно. Поэтами моего детства были Некрасов, Фет, Никитин; поэтами юности стали Лермонтов, Блок, Есенин. В зрелости и старости к ним добавились Баратынский, Пушкин, Тютчев. И как чистейшие образцы духовного самостояния Мандельштам, Цветаева, Пастернак, Ахматова, Бродский…
Но и в этом, увы, уже двадцать первом веке, у меня есть еще желания, которые греют мои мечты и душу. Мне кажется, что если придется умирать, а желания еще будут жить во мне, я буду испытывать острое чувство несправедливости.
Одно пугает меня. Я вижу вокруг себя стариков не настолько уж много старше меня. Но я догадываюсь о том, что у них, особенно у деревенских, уже нет моих желаний. Они как-то всё ближе к повседневным заботам: колышек бы новый вбить, да где его взять? Вот бы кто пришел, да огород пропопол, выдернул с корнем сорную траву к ядреной матери. Кошка? А чего ее кормить, баловать, сама прокормится. А не прокормится, пусть подыхает.
Я чувствую, как неодобрительно они наблюдают за мной – как я чищу зубы, бреюсь, мажу кремами морду. Не то, чтобы были против: - прихорашивайся, да только воды-то сколько тратишь, счетчик-то, он, гад, крутит и крутит, крутит и крутит. Ты уедешь, а он все крутить будет…
Неужели это тоже желания, из-за которых не хочется умирать, неужели всего-то через несколько лет соображения растительной жизни будут и мне важнее переживаний и чувствований вот этой ночи, через которую я пробираюсь сейчас,нарушая ее таинственный покой скрипом своей тележки… Да нет, наверное, все гораздо проще и сложнее. Человек стареет и угасает, когда устает от жизни, перестает ее любить. Мне кажется, я буду любить жизнь во всех ее проявлениях до самого последнего вздоха.

Пришла мысль, что природа, к счастью, необорима, вопреки всему, что я читал и знаю об изнасиловании ее человеком. Мне подумалось, что вот этого ночного дыхания, этой полынной прохлады, этой тишины и безмолвия, этих шорохов в кронах акаций – птица что ли во сне шебуршится? – хватит ей, этой степи, чтобы утром принять на себя удары и новое нашествие человека: лязг и грохот тракторов; запах мазута и солярки; железный стрекот косилок; рычание автомобилей, снующих от комбайна к силосной яме – туда-сюда, туда-сюда.
Что делать, в бытии и природы, и человека есть и то, и другое, и третье; все есть, что нужно и без чего нельзя. И в желаниях также. У каждого они свои. Этому, вот, книжку написать, блажит человек - книжку! Да нужна она кому? Зайди в школу, в библиотеку школьную, там этих книжек! Я брал одну. Две зимы читал, «Гарем» называется. Не читал? Хорошая, толстая. Украли там какую-то леди гдей-то, да к турку, к султану в гарем продали. Ну она дала им там копоти, они и не рады были, что купили. Попадется, прочти. Хорошая, толстая.
Я вспомнил, забежал как-то на рынок. Как везде теперь в туалетах, – с оплатой. На столике, где деньги принимают, книжки лежат. Смотрю и глазам не верю: четыре тома Вересаева – весь его Пушкин и весь его Гоголь.
- Продаете? И почем?
- На вес, как арбузы, шесть рублей за кило.
- Вы, хозяюшка, в прошлом учительница?
В скорбный узелок рот собрала, глаза опустила, ответила со вздохом: - да.
Ночью на этой дороге размышления о книгах мне кажутся размышлениями из какой-то совершенно далекой, давным-давно прожитой жизни, хотя они, возможно, были вчера. Но сейчас воспоминания о них кажутся доисторическими, ненужными, нелепыми и бессмысленными. Зачем они? К чему? Для чего?
А как вообще должен жить человек?
Я почти у околицы, но деревня даже не угадывается. Ни звука, ни огонька, только чуть-чуть погуще пятно от садовых деревьев. Остановился. Спешить некуда и волноваться нечего, вот она околица – рукой подать…

А правда, как должен жить человек?
Сколько об этом сказано, сколько моралей и религий, запретов и соблазнов придумано. А если отбросить все и дойти до последней сути, тебя вдруг как молнией пробьёт: а чего гадать-то, всего-то и надо подойти как можно ближе к пониманию библейских ценностей.
- Ну, знаешь…
- А и знать не надо. Их всего - то – десять! Всего - то десять заповедей. И семь смертных грехов. Вот в них-то и умещается вся жизнь человеческая, которая и состоит только из крушения и возникновения надежд.
Начинаешь понимать, что многие вещи не имеют значения и что не нужно планировать свою жизнь на годы вперед. Ведь она может остановиться в любой момент. Да, да, да, тысячу раз да! Вот сейчас, стоя на ночной, ставшей мягкой под ногами, дороге, услышав, наконец-то одинокий стрёкот кого там – цикады? сверчка? – я догадываюсь, насколько все в жизни бессмысленно за двумя – тремя исключениями: писать, слушать музыку, хотя бы того же сверчка, пытаться думать… И понять однажды, что от всего огня жизни остается негасимой, несгораемой только любовь.
Бог есть любовь, человек есть любовь, талант есть любовь…
- А счастье?
- А счастье - это то, что было.

Поток сознания, мухи и охота на перепелок

Вчера я предпринял свою самую дальнюю прогулку аж за край горизонта. К этому меня побудили позавчерашние нарушенные планы. Позавчера я, как всегда, вышел за калитку с твердым и желанным намерением сделать такой крюк, чтобы после того, как полюбуюсь в голой степи на падение оранжевого диска солнца за далекую черту окоёма, вскоре оказаться у калитки дома. Таков был план. Но в этот раз в степь я пошел не напрямик, а асфальтовой улицей, которая окончилась накатанной и крепкой, как бетон, грунтовкой. И вскоре попал в ныне мертвое, а когда-то кипевшее жизнью и кишащее людьми, царство военных.
Когда-то здесь был военный аэродром и учебные истребки то по одному, то в спарке, то в звене без устали утюжили и выглаживали высокое небо. Этот аэродром я уже не застал, но слышал о нем много.
С него к деревенским девочкам, среди которых была и моя будущая жена, бегали на первые любовные свидания вдвойне красивые летчики. Потому вдвойне, что учились они не просто на летчиков, а на морских летчиков.
А это далеко не одно и то же. У этих и форма, и непритворная строгость в курсантских повадках и осанке, и много чего другого, во что нельзя не влюбиться.
Девчонки к летчикам бегали чаще. Им, конечно, проще. Девичья первая любовь не то, чтобы нетерпеливее, а горячее, мечтательнее. И дела у них не такие, как у летчиков. Самолет не бросишь, как портфель, и от командира не отмахнешься, как от матери.

Еще слышен ее укоризненный голос: - а кто огурцы поливать? Но ты уже степенно, и даже как бы равнодушно, под ручку с задушевной подругой идешь к заветному лазу в заборе; уже ликуешь и страдаешь: придет – не придет, вырвется – не вырвется. А сердце из груди – это точно – вот-вот вырвется.
Жена моя с Алёшей дружила, а с Тимуром дружилась.
Несколько лет назад, когда я, как всегда, сидел за какими-то неотложными бумагами, а она смотрела телевизор, я услышал вдруг ее горестный и отчаянный вскрик. Она громко позвала меня: - скорей. Я поспешил на голос, и мы увидели портрет морского летчика. Генерала, командира авиационной дивизии, одного из немногих наших асов, который умел посадить и поднять тяжелую боевую машину с корабельной палубы. Он только что погиб, разбился. Жена плакала, потому что сосредоточенный, но улыбчивый генерал с короткой грузинской фамилией и был тот самый Тимур, близкий и ее друг и,что не менее важно, самый близкий и надежный друг ее ухажера.
Успокойся, - утешаю я жену, - полвека прошло.
- Нет, - горестно вздыхает она, - это было вчера…

Сейчас от прежнего аэродромного хозяйства не осталось ничего, кроме одной железобетонной ужасной конструкции, словно пять букв «П» поставили в одну линию.
Всякий раз, когда эта конструкция попадается мне на глаза, я напрягаюсь, боясь увидеть что то ужасное. На все времена виселица. А все остальное заросло дичиной, непролазным чертополохом, бурьяном и дурниной. Кого бы спросить, почему места бывшего обитания людей зарастают такими непотребными травами, которые на вольной степи, да даже и на заброшенных фермах никогда не растут так быстро и буйно, так кучно и непролазно? Словно мстят людям за их предательство.
Третьего дня здесь горел большой клин бывшего аэродромного поля. На угрюмом пепелище я насчитал не менее двухсот кротовых бугорков. Не только бугорков, а и очень больших по высоте, пожалуй, не менее полуметра, бугров. Живы ли остались кроты, было ли это поле их житницей? У Господа Бога все погорельцы одинаковы – что люди, что звери; что птицы небесные, что кроты подземные.
А чуть подальше – уже и я застал эти времена – базировался космический центр. Надо думать, один из замкнутой цепи центров слежения. Бегали тут по деревне белорусские крутозадые, крупногрудые девахи из центра, уговаривали одиноких овдовевших стариков: - дядечка, возьмите за себя, я хорошей хозяйкой буду и досмотрю за вами, а то нас в Читу угоняют.
От них, от летчиков и космических дежурных, осталась небольшая куртина деревьев: сирень, одичалая груша, вишарник. Возят сюда со всей деревни отходы жизни. Сваливают - кто с борта машины, кто с мототележки, кто с ручной тачки. Завалили, загноили, загадили. А все равно через остов выброшенного холодильника, прохудившееся ведро, проржавевший таз пробивается и тянется к жизни былка ромашки – одуванчика, неубиенный куст конского щавеля, репейника. Сейчас-то, правда, все больше амброзия. Уж эта поистине неубиенная.
Господи, какие же мы, люди, дураки! Уж не настолько бедна деревня, не настолько сволочны ее руководители, чтобы не обнести эту территорию штакетником, вычистить, посыпать – чем там, гравием, песочком? – нахоженные тропки и дорожки, провести свет, поставить скамейки. Вот тебе и готовый парк, раздолье и радость для деток и стариков. Да почему только для деток и стариков? И молодым по душе пришлось, не одна любовь здесь бы зачиналась под буйным сиреневым кустом, под нежную песни иволги.

Нет, ничего этого не будет, а будет очередная свалка, которая, по закону людской подлости, будет подступать все ближе и ближе к деревне, пока не сожрет одну улицу, другую. Однажды подожгут ее или сама по себе она загорится и вонючим куском станет больше на обездоленной этой земле.
В плену своих невеселых мыслей добрел я до третьей военной точки. Наверное, стоял здесь тогда или автомобильный батальон или даже автомобильный полк какого-то обслуживания. Крытых машин со спецкузовами, со всякими причиндалами там было в два или три ряда по всему периметру. А вокруг, кроме дороги к воротам, пробитой тягачами, были не просто джунгли. Русские были джунгли: двухметровые заросли репейника, чертополоха, татарника, осота и еще черт-те чего непролазного. А мне ведь надо пройти мимо этой части в мою любимую степь. А дорога вела прямо к огромным воротам с грозной надписью: «Стой! Предъяви пропуск».
Основательный деревенский житель воспринимал меня, я думаю, как малость малохольного, а то и вовсе придурковатого заезжего горожанина: очёчки на носу, панамка на башке, штанишки, под названием шорты, на белых ножках, рубашонка – разлетайка до пупа и самоструганая палка в руках.
Вы меня видите читатель?
Вот таким меня увидел и ленивый, одуревший от скуки и жары, часовой-дневальный.
Дневальный ко мне, - вдруг ни с того ни с сего, и не думавший все это говорить, - взвизгнул я. И не переведя дыхания, властно потребовал: - подполковника ко мне!

В сонных, подернутых пеленой истомы, глазах часового что-то проснулось, на миг шевельнулось: «А вы кто будете?»
- Выполнять приказ, кругом марш!
Дневального словно подменили. Он передернулся, как передергивается собака во сне, развернулся и нырнул за зеленый защитный полог, висевший на дверном проеме. Я услышал бубнение голосов. И наверное, на вопрос: кто там?, дневальный ответил четко и громко, так, что услышал и я: - не знаю, товарищ подполковник, какой-то генерал!
До меня, наконец, начал доходить смысл моего бесконечно глупого поступка. Но думать было уже поздно. Ко мне на нетвердых ногах двигался подполковник, на ходу застегивая пуговицы на груди и ширинке штанов.
Представился: - подполковник Епанешников.
Генерал-майор такой-то, - назвал я себя – вот, приехал, хожу, впадаю в детство. Но ты меня, подполковник, заставил впасть в изумление. Это что ж ты, раздолбай, лишаями-то зарос, ты что в кушырях-то этих делаешь?! Завтра, в это же время – я глянул на часы – приду, проверю, чтоб у тебя здесь как у Аннушки было – пять-пять.
Это – чтобы как у Аннушки – пять-пять – была любимая присказка моего комбата капитана Горохова. Батарея подвоза. Несимметричный диметилгидразин, по-простому, гептил. Дело опасное. Вот и гремел с утра до вечера и с вечера до утра неистовый комбат: - фтористую прокладку на флянец, чтоб как у Аннушки – пять-пять; сальник подтянуть, чтоб как у Аннушки; в туалете, на плацу – везде у него – чтоб как у Аннушки, чтоб пять-пять, чтоб кругло.

Я снова повторил гороховскую, всплывшую в памяти, присказку. Как ни странно, подполковник Епанешников ее понял как надо: - так точно, товарищ генерал-майор, будет исполнено, как у Аннушки.
- Выполняйте.
И я повернул назад по дороге, и спиной гадал: - догонят? Не догонят?. Надают по шее или пенделями будут воспитывать?
Обратно я шел уже совсем поздним вечером и хотя дал большого кругаля от этой злополучной части, не мог не заметить какое-то там шевеление в свете множества автомобильных фар.
На другой день проверять выполнение своего задания я не рискнул. Подумал, что за день-то, точно, справки навели. Спросили деревенское начальство: - что это тут к вам за генерал припожаловал? К кому, если не секрет? А в ответ: - какой на хрен генерал, у нас отродясь выше капитана чинов не бывало.
Могли и перепроверить и позвонить в город военкому и услышать в ответ: - Епанешников, так твою и разэдак, ты совсем там в кушырях своих упился и охренел до белой горячки, что тебе уже генералы мерещатся. Ты, Епанешников, и без генерала своё получишь, если обещанную солярку да семьдесят пятый не завезешь!
И всё, и каюк мне. Я же помню, как на Новобасманной гауптвахте нам, рядовым, один-два подвеса кинули и все, а какого-то, вдрызг пьяного, капитана валдохали чуть не до смерти. А может и до смерти. За капитанские-то четыре звездочки с просветом. А тут генерал-самозванец, погоны с золотым шитьем…

И вот теперь от автобатчиков не осталось ничего, ни кустика, ни следочка. Я даже и сориентироваться не смог, где была эта мезозойская стоянка. Наверное запахали, наверное, под пашню ушла.
Уйдешь, никуда не денешься. Если тридцатиметровой высоты холмище, сразу за околицей – для летчиков насыпали: пушки, пулеметы авиационные пристреливать – как бритвой срезало. На хозяйственные нужды растащили: - а ничего глинка-то, жирная, густая и свинцом насквозь пропиталась, крепко держать будет.

Этот поток сознания не иссяк ни после прогулки по памятным местам, ни ночью; он всё шел и шел – этот поток сознания – с новым напором и новыми напластованиями и когда я вышел на свою вчерашнюю, если не забыли, самую дальнюю прогулку.
Поток сознания, откуда это?
Да как же откуда? Оттуда, из студенческой поры, от модного – премодного тогда зарубежного писателя Джойса.
- Читал Джойса? Нет? Ну, знаешь ли.
- А что у него, у этого Джойса?
- Да коротко не скажешь, у него – если хочешь – поток сознания.
Настала пора признаться, что не люблю я Джойса, не люблю и никогда не любил, только притворялся и модничал. Если бы сейчас предложили перечитать Джойса, отказался бы. Времени остается немного, успеть бы прочитать то, что хочется, да, вот хотя бы, дневники Толстого или мемуары Эммы Герштейн…
Вообще, в этих именах – Джойс, Хемингуэй - чудится мне какой-то подвох. Как чудится, что над тобой шуткуют, держат тебя за доверчивого простака, когда показывают и учат понимать «Квадрат» Малевича и закатывают глаза: гениально! Вершина! Такое и Богу неподвластно!
Слышал я, «Квадрат» продали за какую-то баснословную цену, один из «Квадратов», то ли за номером четыре, то ли за номером пять. Вот это черное, с кривыми краями, квадратное пятно, это гениальное творение, то ли за номером четыре, то ли за номером пять.
За кого они меня держат? Что мне, что им в этом квадрате? Неужели они видят в нем не то, что вижу я, видят то, чего я не вижу, ослепленный бесчувствием и невежеством? Нет, не могу поверить! Обыкновенный загрунтованный холст на подрамнике.
Или Дали. Ну что мне с того, что перед приходом любимой женщины он калом себя вымазывал? Мне-то зачем это и чувствовать и переживать? Зачем мне, для какой части души или ума его невообразимые, пусть даже и гениальные, - но не для меня гениальные, а для других – это их дело – его сон и сонм чудовищ?

Я сильно охладел к Хемингуэю, сейчас мне не нравятся его показной мачизм, воспевание убийства. Хотя, когда случилась возможность побывать на его вилле, я, тогдашний, с претензией на то, чтобы учить других людей, с восторгом поперся к «Хэму», к его бесчисленным башмакам, спиннингам, ружьям. А уже много позже наотрез отказался от возможности побывать на вилле Троцкого, на той самой, где герой – чекист Меркадер проломил ему череп.
Но что было, то было. В студенческие годы фотография Хемингуэя, как икона, висела едва ли не над каждой студенческой койкой.
А вот когда я немного отучил себя от невежественного и всеядного уважения к авторам некогда исключительно модных книг, я стал догадываться, что иностранные авторы, далеко не лучшие в своих отечествах, занимали во мне – плоды идеологии – слишком много места. Сейчас мне стало, наконец, ясно, что это совсем не выдающиеся литературные образцы: Драйзер, Ремарк, Зегерс, Саган, Сэлинджер. Но им, таким, числа нет на моих книжных полках! Хотя, да, есть там, рядышком, и другие: О"Генри, Пинтер, Честертон, Ирвинг…
А взять музыку? По черной тарелке репродуктора, висевшей на колхозном дворе, часами, днями, месяцами гнали и гнали фортепианные концерты. Всё лучшее для вас, новые люди нового мира! Все для вас – Хейфиц и Стравинский, Ашкенази и Гоар Гаспарян. Что тебе подать, товарищ, в концерте по заявкам? Ре-мажор, си-минор? Опус номер сто тридцать семь, Оду к радости или песню Сольвейг запузырить? Оно, конечно, живем мы по уши в дерьме и роялей в наших избах – читальнях отродясь не было и не будет. И вторых штанов на смену у нас нету, и в сельповском хлеб кончился, а когда завезут – не говорят…Зато, вот, пиеса. «Воспитание чувств». Не слыхали про такую? А вам и не надо, потребуется, избачка соберет вечерком – просветит…
С тех пор и живем мы, все как один, меломаны, театралы, знатоки фортепианных пиес. Хоть тебе Глинка, хоть сам Петр Ильич.
Шостакович? Да у него как-то все больно сумбурно, как опосля парного молока в брюхе. Не наш человек.
Я, конечно, отдаю себе отчет, что, наверное, слишком субъективен и слова мои совсем не бесспорны.
Но была такая политика, была замена, подмена всего корневого, что брало начало в глубине веков…
Обрубались ветки, подрубались корни у всего, что росло на почве отвергнутого, отброшенного прочь прошлого, что начиналось еще там – в седой старине и на чем держалось самосознание людей.
Насильственный, противоестественный, противонародный культурный разрыв обуглил, обворовал, обездолил народную душу. Классический русский романс – «Утро туманное»; классическая народная песня – «Далеко-далеко степь за Волгу ушла» – то нельзя. Растлевает, расслабляет, разоружает. Да и кто эти песни-то сочинял? Народ? Ой ли! То барин, то граф, а то и вовсе великий князь; то немец, то барон, то вообще какой прощелыга с неизвестной фамилией.

И добились, что душа народная никак себя до сей поры не найдет, среди других себя не узнает. И потому мечется и терзается, величается и теряется, хватает чего ни попадя с чужого стола…
А ей всё долбят, что, мол, наши-то песни, они другие.
Богачу, дураку
И с казной не спится,
Мужик гол, как сокол,
Поет, веселится.

Одна из любимых песен вождя, между прочим. Запомни.
Нам чё? Мы народ какой? Да мы черту рога свернем, если артелью навалимся. Слыхал, небось, как Федор-то Иванович надирохывает?
Англичанин - мудрец, чтоб работе помочь,
За машиной придумал машину,
А наш русский Иван, коль работать невмочь,
Он затянет родную дубину.

Вот и всё, и хватит об этом.
Принято считать, что художник свою собственную волю вытаскивает из цвета, писатель - из слова, а далее текст сам выбирает себе читателя. К счастью, меня выбирали хорошие тексты, ноты, картины. И теперь это дает мне какое-то право на самостоятельный взгляд. Во всяком случае, я хочу надеяться, что это так.

Я шел и шел полевой дорогой, радуясь тому, что иду без одышки. И думал, что здесь, среди деревенских изб и пустынных дорог, я мог бы прожить на десять лет дольше.
Мог-то мог, если бы получал сейчас дореформенную свою пенсию республиканского значения в сто тридцать семь рублей пятьдесят копеек. Да еще поблажки в квартплате, услугах, да в два-три года бесплатная путевка в какой-нибудь заштатный санаторишко. Ну и что, что заштатный! Санаторишко же, с купанием, полосканием, промыванием…
А теперь что ж? Завтра помирать, а нынче на работу. И счастье, если вперед ногами вынесут не из залежалой постели, а прямо со службы, от стола, от кафедры…

Так думал я, вышагивая свои километры, ловя облегчающий предвечерний ветерок; следил за одинокой вороной, которая безуспешно пыталась лететь поперек воздушного потока. Ничего у нее не получалось. Я даже слышал, как она пыхтела, как скрипели ее крылья. Наконец, ворона сдалась, повернула свои элероны и косым полетом стремительно понеслась поверх лесополосы на вспаханное пустое поле.
Я готов был примириться со всем в себе и со всем, что вокруг меня, я уже начал думать о таких странных категориях, как пространство и время, их неуловимом перетекании одного в другое; думать о бессмертии, включив в него необходимым и оправданным звеном саму смерть, когда мое внимание привлек лежащий на дороге предмет. Я поднял его. Это была гильза от охотничьего патрона. Как она очутилась на этой дороге, где девственные, как следы Пятницы, лежали мои позавчерашние следы. Но гильза была. Сине-зеленоватого цвета. Пластмассовая, каких в мое время не было и быть не могло. Двенадцатый калибр, дробь номер семь. «Сокол» - было написано на гильзе, «Феттер» - с другой стороны.
Еще ни о чем не догадываясь, я вспомнил своих перепелочек, которые каждый раз взлетали у меня чуть ли не из под ног: - ф-р-р-р – и три штуки уносились в кукурузное поле; ф-р-р-р – и другая пара ныряла в подсолнухи.

Я вертел в руках гильзу, соображая, не от нее ли подожгли клин бывшего аэродрома.
Далеко впереди себя я увидел прямо на поле непонятные мне предметы. Ближе стало ясно, что это автомобили. Стоят в стороне от дороги, тихие и безлюдные. Влюбленные что ли уехали от глаз людских подальше? А вдруг что другое? Подойти, посмотреть, кроме меня ведь вокруг ни души? Что-то помешало мне подойти поближе, заглянуть в салон через окно. Решил, если на обратном пути будут стоять, так и быть, подойду, загляну.
Вдруг – тох, и тут же – тох - тох…
И где-то в стороне, через лесок: - тох – тох.
Елки-палки, стреляют! На другом краю клина я увидел охотника, собаку и услышал команды. Наверное, попадал, давал команды собаке – ищи.
А потом я увидел его вблизи. Не охотник на птичек, а заморский рейнджер: шнурованные высокие сапоги, шляпа – панама; пятнистая униформа; ремни вдоль и поперек; двустволка; на поясе безжизненно болтаются несколько жалких мягких комочков.
Какая же сволочь! Неужели он их жрать будет? Приедет домой, начнет ощипывать, потрошить, выковыривать дробины и варить. И жрать! Господи, неужели ему еды не хватает, неужели колбасы не навернет?
Тоже, наверное, гад, в молодые свои годы начитался Хантера. Того самого, который половину африканского стада львов и тигров переколошматил. Я его книжку, купленную на заре туманной юности, с полки снял и выбросил вон, а на это место поставил лучшую на свете книжку о волках. Она так и называется «Не кричи, волки». Автора зовут Фарли Моуэтт. Поклон тебе земной от меня, Фарли Моуэтт, если ты еще есть на этой земле…

А при чем здесь мухи?
О, мухи это отдельная тема и отдельная философия – перепончатокрылая кровососущая особь.
На моей тропе муха неотвязна от меня. Когда же она одумается, испугается, что далеко от дома со мной улетела, что дорогу назад к дому не найдет?
Черта! Я шагал и шагал, а она все металась и металась от левого до правого моего уха. Сейчас я, стерва ты такая, остановлюсь, дождусь, когда ты сядешь на руку, и прихлопну тебя. Но муха растворилась в воздухе. Ни вжика от нее, ни взыка. Ага, отвязалась-таки. И, довольный, я тронулся дальше. И шага не сделал, как она мгновенно взялась за свое. Да как, стерва, взялась! Даже через толстую ткань майки она жалила жестоко и беспощадно.
Неужели это только одна неотвязная муха? Или их тут много, просто я уловить этого не успеваю?
Нет, муха - или мухи? - не оставила меня в покое ни тогда, когда я шел по дороге, ни тогда, когда я пересек лесополосу. За полоской леса меня ждало поле созревающей чечевицы, а мухе и этот новый мир хоть бы хны, она и тут была как у себя дома – вз-з-з, вз-з-з.

Назад я шел усталый и печальный. Автомобиль как стоял, так и стоит, и подходить к нему нечего, а второй – с роскошным рыжим сеттером внутри - переехал на другую делянку. И удары по нервам продолжаются: - тох, тох – тох!.
Я прошел половину кукурузного поля, когда прямо из-под ног у меня взлетела моя тройка перепелочек. И, как обычно, - в кукурузу. А вскоре и другая парочка шумно сорвалась и скрылась в подсолнухах.
Вот и хорошо, вот и слава Богу, все живы и здоровы, знай себе фуркают крылышками. Да неповоротливые, тяжело летят, под мушкой-то по другому надо.
И только-то я так подумал, как перепелочки круто взмыли вверх и по кривой дуге камнем пошли к земле.
Так-то лучше!

А муха - или мухи? - отстали от меня у самой околицы. Значит, не деревенские – жирные и мохноногие, а полевые - злые и неукротимые, как мустанги.
Муха не была одна. Теперь я это точно знаю. Они передавали меня от одной бригады к другой, вроде гаишников при дороге. Передает по рации впереди стоящему товарищу: - мол, едет там один, даром не отпускай, прокачай его как следует.
Так и мухи. Сидят себе на былках, часа своего ждут. И вот он пробил, этот час. Попив крови и вкусного пота, передает муха впереди сидящим товаркам по своей рации: не зевайте, девки, гора сала на вас идет, цистерна крови на вас движется. Налетайте, пируйте. Там на всех хватит, на всё наше время, отпущенное нам мушиным богом. И другим дальше передайте, что пришел и на нашу улицу праздник…
Я всё-таки успел еще при солнце проскочить полоску леса, выйти на чистое место, чтобы проводить его до самого последнего венчика.
А потом была счастливая ночь, тень которой отпечаталась в этих бесхитростных строчках.

Не умирай, деревня

Так сложилась судьба, что в самом начале пути случилась в ней деревня и, вот, в конце – опять она – деревня. А главная жизнь прошла далеко в стороне от них. Не считать же причастием к деревне студенческие веселые поездки то на картошку, то на ток, то на сортировку овощей.
Моей деревни детства фактически уже нет. В более широком смысле, той Деревни – с заглавной буквы, - из которой все мы уехали когда-то и частичку которой каждый из нас увез с собой и в себе, уже нет. В нее нельзя вернуться, как нельзя вернуть прошлое или повернуть реку вспять. В других краях и землях мы пустили новые корни и теперь в этих местах - не только дети, внуки и правнуки, но и дорогие могилы.
И нас самих, деревенских, тоже давным-давно нет в этой, еще протекающей, жизни.
Нет, вы ошибаетесь, друг дорогой,
Мы жили тогда на планете другой.
И слишком устали мы,
И слишком мы стары,
И для этого вальса, и для этой гитары.

Когда деревья были большими, мне, в моей деревне, бесконечно огромным казался наш огород. С длинными картофельными рядами, которые надо было полоть-полоть, и конца края не было видно этой проклятой прополке; с тыквенной делянкой; с длиннющими - от межи до межи – грядками огурцов и свеклы; с лунками помидор и капусты. Поливать было тяжело. Ручки тонкие, силенки маленькие, мостушка хлипкая – на ветловых колышках, воткнутых в илистое дно, сверху - досточка. От нее две-три ступеньки вверх, которые на втором ведре уже были невозможно скользкими, а носить еще сто ведер. Не удержишься, с полными или пустыми ведрами сколько раз навернешься, пока все польёшь…
Ведра тяжелые. А если выбрал ведерки полегче, то, значит, по два ведерка надо вылить под каждый корень, в каждую лунку.

Тыквы неподъемные. Сколько у нас корней было тыквы, десять или больше? Капусты – точно – сорок девять лунок – семь рядов по семь лунок в каждом. Семью семь…Две кадушки в погребе для серой и белой капусты. Серая – на щи, белая – на начинку. И без начинки – сама по себе как есть – к праздничному столу…
Меня из всего многообразия будущего: технических достижений, непредставимых еще машин, ничего не привлекает. Нет зависти к будущим людям, которые все это будут видеть, знать и использовать. Мне почему-то интереснее еще при жизни узнать: неужто правда, что на горе Арарат прилепилось что-то похожее на корабль, неужто это и есть Ноев ковчег? И другой, еще более наивный, вопрос, на который наверняка ответ-то есть, только я его не знаю: - а сколько соток было в нашем огороде? Я вот у тестя убираю огород и вижу, что, примерно то же самое количество корней. Две-три грядки огурцов, два ряда помидор, рядок моркови, три корня тыквы. И всё. Вот это и есть наш с матерью деревенский огород? Прикидываю, стоя на тестевом огороде: ага, вон там протекала речка; на взгорочке кучка оплывшего самана и окалины – разрушенная банька; на задах, то есть вот здесь, прямо перед глазами, лежало пятно навоза, здесь его раскатывали, рубили на квадраты, складывали в проветриваемые, конусом сложенные, кучки.
Вспоминаю, мать стояла на крыльце дома и не сильно напрягала голос, когда окликала меня, стоящего на нижнем огороде: - полил? Если полил, иди ужинать…

Теперь у меня есть другая деревня, в которую я наезжаю все последние годы. Она совсем-совсем другая. Почти приморская, приазовская, корневая, все жители ведут род от казаков Запорожской Сечи, и фамилии у них говорящие: Бурмаки и Скачедубы, Хиньки – Финьки и бесчисленные «енки» - Оноприенки, Усаченки. Все упертые, занозистые, оборотистые, проворные…
При случае, под хорошую застольную минуту, они могут еще вспомнить и изобразить на своем неимоверном суржике вот такое, например: // Дуют витры с пид макитры, // Вареныки дмуцця, // А як вспомню за смитану, // Аж губы трясуцця.

Может и выживет деревня. Рядом город, морской порт, аэродром военный, который в летний сезон работает и аэропортом. Хотя из разговоров с местной интеллигенцией: инженерами, агрономами, механиками – они тут все главные – главный агроном, главный механик, главный инженер… - делаю заключение, что и они не уверены в благополучной судьбе своей деревни. Руководители хапнули шестьсот гектаров земли; копейку выдают из рукава; кардан у них полетел – железяка такая в руку длиной – двадцать пять тысяч рублей положь. А у хозяев на уме обанкротить хозяйство, окончательно завладеть им и заделаться помещиками.
В газетах торги объявили. В три миллиона долларов оценили пятьсот шестьдесят жителей, двести семьдесят работающих, двенадцать тысяч гектаров пашни и угодий, животноводческий комплекс, техника, постройки…
Три миллиона долларов за всё про всё. В столицах за футболиста пятнадцать миллионов тех же долларов просят; говорят, здешний губернатор за такие примерно деньги жеребца породистого поставил в президентские - или чьи там? - конюшни.
Но деревни – моя, убитая, и эта – еще живая, конечно, несравнимые.

Есть у меня мечта – побывать хотя бы еще раз на своей малой родине. Трудно будет осуществить эту мечту. Служу я в заведении, где наметилась реформация. А реформация у нас – это то же самое, что когда-то татаро-монгольское нашествие – та же ломка судеб, уклада жизни, образа мыслей.
Я на обочине жизни оказаться не хочу. И людей со своей малой родины повидать хочу тогда, когда еще буду при деле.
- Ты чё ж, как заделался начальником, так им и работаешь?
- Был начальником, теперь вот пенсионер.
- Пенсионе-е-е-р. Ну, хоть пенсия-то, небось, не как наша? Большая?
- Больше некуда, аж под три тыщи.
- Вона она чего. Значит, и тебя как следоват шибануло. Мать честная, это что ж деется-то на белом свете?
И глубокое разочарование, даже печаль, разливается по лицу случайного собеседника. Его понять можно. Хотел душу отвести с приезжим человеком, надеялся, интересное что услышать, говорили ж, начальник. А он, оказывается, такая же шелупонь, что и мы, грешные.
Нет, я хочу приехать в деревню, когда еще буду интересен им, чтобы могли они мне и выговориться и «пожалиться» на несправедливую эту жизнь – жизненку: - Вы-то, там, в городу, вам чего? У вас все есть, вышел, взял и горя не знаешь. А тут куда ни кинь, везде клин. На, погляди, что тут в бумаге-то прописано? А то принесли, толком ничего не сказали. А сама-то я читать не могу уже, совсем слепая стала, не буквы даже, а все строчки сливаются, рябь одна. И не проходит. Прописали капли, капаю, а толку никакого.

Ну, как в молодые годы глазки уже не будут. Дай Бог, чтоб хоть так на белый свет глядели.
- Да вот уж…
Говорю с ними и в меня крутыми волнами ожившей памяти вливается деревня. Вливается прямо в душу, возвращая и ставя на место всё, что было когда-то. Вливается во всей своей цельности и неразрывности с моей судьбой, с судьбами людей, с которыми вместе рос в свои нищие, но бездумно счастливые годы.
Вот как это могло случиться, что весной этого года с бухты-барахты в моем доме раздался телефонный звонок? Из Ивантеевского района, зерносовхоза «Тракторист», с его центральной усадьбы. Не знаю, как он сейчас – этот зерносовхоз – называется. Звонит Мария Котова. Ошеломленно соображаю и никак не могу сообразить – Мария Котова? Наконец, до сознания доходит – так это же Маня Котова, которую я видел в последний раз, наверное, в пятьдесят втором – третьем году. Все уже понял, но на всякий случай уточняю:
- Это которая Мария Котова? Которая Маня? Которая комарь?
Да, - отвечает, - Маня, комарь, та самая.
И я вспоминаю – как озарило – ты, - спрашиваю, - наверное, Павловна?
- Да, Мария Павловна я, Котова!
- Дочка тети Анюты?
- Да, дочка тети Анюты.
Тетя Анюта и тетя Алена были замужем за братьями Павлом и Николаем Котовыми. В каждой семье было по две девочки – по Мане и по Вале.
С этой Маней Котовой у нас общие дошкольные годы и начальные школьные. А вот почему она была комарь, объяснений не нахожу, не могу ни понять, ни вспомнить.

И она кричит мне, может, нет привычки говорить по телефону, может, как и я, сильно взволнована, но кричит: - Коля, я внуку про тебя все время говорю, рассказываю, у него точно твоя привычка – крутит волосы, кудряшки себе делает. А я ему говорю, ты, прям, точь-в-точь как Коля Санин.
Коля Санин, - это я. Во мне что-то будто оборвалось, будто ухнуло сердце куда-то вниз: - значит, где-то на земле живет маленький человечек, который точно как я шестьдесят лет назад крутку-закрутку на голове делает…Откуда это? Почему?
Я бы и сейчас, наверное, мог, особенно когда задумаюсь, на палец волосы крутить, накручивать свою густую прядь, да только волосы стали тонюсенькими и стригусь я коротко. Жена настаивает, напоминает всякий раз: - стригись короче, не так старит…

Долго мы с Марией Котовой кричали в телефонную трубку ни о чем, спрашивая и тут же перебивая друг друга. И Маня, Маруся Котова, Мария Павловна сказала мне вдруг великую фразу, которая мне сильно поможет жить. Она сказала: - Коля, а я счастливая, я счастливую жизнь прожила. Да, - говорит, - муж пьет. Конечно, пьет, кто здесь, - говорит, - не пьет? И трудно, Коля, и то и сё, а я счастливая, я счастливую жизнь прожила.
Не знаю, кем она была в жизни, моя собеседница Мария Павловна, кем работала: свинаркой, прицепщицей, счетоводом; я не знаю, училась ли она где, есть ли у нее образование? Или для счастья хватило и четырех классов? Не знаю, какой у нее муж, кто он – механизатор, пастух, скотник?
А я? А я метался, учился, крутился, вращался, взирал на великих мира сего, когда сидел в зале, а они в президиуме; глядел на сирых мира сего, когда они сидели в зале, а я в президиуме. Разные у нас судьбы, разные пути и дороги, а на выходе: Коля, я, - говорит, - счастливая, я счастливую жизнь прожила, дети, - говорит, - внуки…
Маня, не знаю, увижу ли я тебя на этой еще земле, не знаю, услышишь ли ты мой живой голос, но спасибо тебе. Ты дала мне хороший пример. И надежду.

Я так и не понял, Маня, как ты свалилась на меня, что побудило тебя на этот нечаянный суматошный звонок. И только когда месяцы спустя получил по почте районную газету из Ивантеевки, я кое-что понял. В газете был напечатан рассказ обо мне, о моей литературной и чиновной работе, была фотография. Газета попалась тебе на глаза, а дальше вступил в свои права технический двадцать первый век.
Вот так, Маня Котова, свела нас случайность, оформленная рукой нам с тобой совсем незнакомой журналистки, - или учительницы, или библиотекаря, ничего мы этого с тобой не знаем – Натальи Смородиной, автора той самой газетной статьи.
Из вскользь сказанных в статье фраз я только и уразумел, что Наталья Смородина принадлежит или к поколению, следующему за нашим, или даже через поколение.

Шлю тебе, прекрасная незнакомка Наталья Смородина, свою сердечную признательность, благодарный поцелуй, прижимаю твою талантливую головку к той стороне груди, где расположено сердце.
Не надо? Муж приревнует?
Вот и хорошо, что приревнует. Ревность тем и хороша, что дает мужу возможность увидеть жену со стороны, поглядеть на нее другими глазами: - эх, елки-моталки, оказывается она и талантливая, и красивая, и восхищаются ею, а я тут рядом бок о бок – не вижу, не чую.
Кланяюсь тебе, Наталья Смородина.
И кланяюсь, конечно, редакции районной газеты. Понимаю, каких трудов стоило выкроить не полосочку на сто строк, а целую газетную полосу. Надо было и время улучить, чтобы не наложился этот материал на заботы и хлопоты о посевной, сенокосе, уборке... Улучили, нашли возможность, может, и не без ревности. Журналисты, они, ведь все в душе писатели. Но напечатали.
Так что писателем я стал сам по себе, а писателем, приписанным к ивантеевской земле, я стал благодаря Наталье Смородиной и районной газете.

Есть у меня желание повидаться с главой районной администрации. Понравилась она мне на крупной фотографии, рядом с бывшим губернатором, размещенной на баннере в Вавиловом долу. Скажу иначе – понравилась она мне на фотографии, где рядом с ней губернатор. Хорошее у нее лицо. А если подстать лицу и ум, и душа? Да кто-то успел уже шепнуть мне, что и характера, и воли, и деловитости ей не занимать. Встретиться бы, посидеть, и не обязательно в присутственном месте, в кабинете, под портретами вождей, а где-нибудь на крылечке, на закате солнца…
Спросить у нее, что она думает, на что рассчитывает, хочет ли спасти умирающую мою деревню? Прислали мне школьники газету с рассказом о бедственном положении деревни. А от родных Щигров моих далеко или не далеко ушли, или тоже на ладан дышат – близлежащие Ивановка, Гореловка, Чернава, Гусиха?

Я крепкими душевными нитями привязал себя еще к одной талантливой ивантеевской девочке. Ну девочка-то – мужняя жена и мать, вузовский преподаватель в Самаре. Ерохина Елена Николаевна наукой о тканях занимается, их свойствами на изгиб, скручивание, сжатие, растяжение, усадку и деформации. Делает эксперименты, тонкие расчеты и обсчеты. Внешне – в чем душа держится, а ум большой и точный. Из племени «младого, незнакомого». Верю, что обязательно появится в районной газете очерк и о ней – «отряду ученых, взращенных ивантеевской землей, прибыло…»
Живет в Перелюбе Виктор Васильевич Ерохин. Сильные они с женой Людмилой люди. Жена – красивая, независимая, самобытная, корнями из поволжских казачьих родов. Сельская интеллигенция, опора и оплот хоть колхозного, хоть антиколхозного строя. Пишут мне, ты, мол, давно из деревни, можешь не понять нашу муку и боль, как дело всей жизни – тонкорунная овца породы «меринос» под нож пошла из-за бескормицы и реформенного зуда. Все двадцать пять тысяч голов.
Брат мой, далекий мой брат, понять или не понять боль и муку другого зависит от состояния души, а не от места проживания человека. Понял я вашу боль. Ее нельзя не понять, как нельзя не понимать неуничтожимую деревенскую верность долгу, деревенскую наивность и простоту, которая остается в человеке навсегда, хоть сто раз горожанином стань. Есть у меня друг юности Иван. Встретились через бездну лет, вместе в деревню мою поехали. В Вавиловом долу, у святого источника, перекрестившись, хлобыстнул он на себя два ведра ледяной родниковой воды. Стоит на солнышке голый, высокий, седой, как блаженный какой. Сели в машину. Поворачивается: - Коль, ну ты умный человек, скажи, поможет?
- Ваня, чему?
- Да простата у меня, Коль, тяжелая…
Нет, родовая эта наивность, которая и есть та самая душевная чистота, она нами с молоком матери впитана.
Мои самарские друзья Мила Лебедева, Щербаки – Артур с Еленой, горожане до мозга костей, эстеты, книжники, театралы, могли бы украсить собой любой салон, любое благородное собрание. Разговариваем и выясняется, что хотела бы Мила уехать к себе в деревню Селижарово, к истокам Волги, на родную тверскую землю. Что тут скажешь? А ничего и говорить не надо. Всё и без слов ясно.

Воображаю я, как выйду однажды из машины в Чернаве, пройду к обелиску, на котором есть имя и моего отца, постою, помолчу, потом медленно-медленно пойду в свои Щигры.
Даже свершившись, в душевном измерении эта мечта моя несбыточна. Я хотел бы, например, чтобы у околицы или около своего дома встретил меня Василий Кириллович.
Не встретит. Давно лежит в земле сырой. И жена с ним рядышком. Лет десять назад встретил он меня, я и ночевать к ним пошел. Жену его до того полвека не видел.
Как, - спрашиваю, - жизнь, Валя, как дела?
Плохо, - говорит, - Коля, здоровья ни херашеньки нету, голова болить и болить.
И потек у нас разговор, как будто не было между нами этих разлучных лет; расстались вчера, сегодня встретились: - ну, как спалось?
- Плоховато, голова болить и болить…
В другой раз встретил у дома на скамеечке Настю Ломовцеву. По мужу Ломовцеву, а сама-то она из Полянских.
- Насть, ты?
- А ты, Коля, что ль будешь?
- Ну как, Насть, здоровье? - закутана Настя, несмотря на жару, в тяжелый плотный платок.
- Нету, Коля, здоровья. Два раза в область возили, операцию делали, не помогает…
Я бы хотел, чтобы, когда я войду в деревню, у дома на лавочке сидела Нина Карлова. В фуфайке среди лета. Неужто мерзнет? Ох, боевая была; ох, плясунья; ох, заводная…

Чтобы встретился мне Павел Николаевич Юлин, когда-то длинный, как колодезный журавель. Единственный из бригадиров, кто в окно нашего с матерью дома рукой стучал, пора, мол, на работу. Другие брали палочку, чтобы до окна дотянуться, а этот указательным пальцем в стекло тук-тук: - Саня, выходи давай, пора.
Чтобы у бывшей калитки дома – а где калитка-то? - А шут ее знает, как лет двадцать снесли, так и нету – встретила меня Нюра Ульянова – Анна Егоровна Рязанцева.
- Ну, чё, Коль, приехал, соскучилси? Пошли во двор, чё у калитки-то стоять. Коль, да ты ведь мне как родной, вот, прям, ждала тебя.
Во дворе у нее внуков и правнуков тьма, да я еще на голову свалился, явился не запылился. Но я верю в ее искренность, в которой нет ни грамма, ни полграмма притворства: - а жену-то чёж не взял, штоль?
Стоим и плачем слезами радости.
Теплые образы этих людей, благодарную память о них я несу, как теперь выяснилось, через всю свою жизнь, как верующий несет в сердце своем икону.

С новой силой всколыхнула во мне эти родовые чувства новая в моей жизни деревня, где гощу я у своего несуетливого тестя. В этот раз гощу долго – целых две недели. Живу как барин – поздно встаю, рано ложусь, но три своих дела делаю исправно: днями сижу за столом, думаю, пишу; вечерами тружусь на огороде босиком на взбитой, как перина, огородной земле; гуляю в полях. Додумал и сложил в голове две новые книги. Одна, надеюсь, вырастает в большую вещь, в роман, действие которого охватит весь минувший век. Пока не знаю, войду ли я со своими героями в век нынешний. Это зависит не от меня, а от моих героев, которые действуют и живут отдельно от моей воли. Известное дело, если даже сам Пушкин жаловался, вот, мол, какую штуку удрала со мной моя Татьяна…
А вторая книжка уже обзавелась названием: «В окрестностях последнего одиночества». Эпиграфом к ней я взял слова Генри Лоусона:
Мой друг, мой друг надежный,
Тебе ль того не знать,
Всю жизнь я лез из кожи,
Чтобы не стать, о Боже,
Тем, кем я мог бы стать…

После нехитрого ужина снова за стол. Мог бы и до утра сидеть, да надо экономить свет. А утром умываться экономно, не хлестать водой, как в речке. А пену со щек не надо в раковину кидать, ее там распирает и она воду не пропускает.
Телевизор? А чего там глядеть, опять кто-то разбился, кого-то убили опять.
Радио? Да ну его. Дурь там одна.
Зато слово новое узнал – огудина, то есть огуречная или арбузная длинная плеть.
Кошечку, к дому прибившуюся, кормил. Привез ей пакет корма, сосисок купил, вызвав бо-о-льшое неудовольствие своего скуповатого хозяина: - кошку сосисками… Ну скажи, это как?
А она похорошела, округлилась, шерстка заблестела. Уже и с укоризной может поглядеть, когда чего невкусное подашь, а ведь на лету хватала, что ни кинь. К хорошему быстро привыкают не только люди. Вот душа и болит – уеду, как она тут будет без меня? Тесть говорит: - не выдержит, наверное, зиму.
В дом, - говорю, - пусти.
Чего! – решительно возражает, - блох разводить!
Она умница, - говорю, - многих людей умнее, а от блох я ошейник перешлю. Да потом кошачьи блохи на человека не прыгают.
- Еще как прыгают. У нас в мастерских, где работал, пустили кошку, так блох развелось, дезинфекцию делали.
- Когда дело-то было?
- Да сразу после войны и было.

Бедная кошка. Мало мне своих печалей, мало мне тревог, вот теперь кошка из головы не выходит.
Жалость ко всему, что умещается между мною и остальным миром, становится моей сущностной чертой. Я никого не могу убить, прибить, прихлопнуть. Если бы пришло ко мне понимание, что в своей жизни я уже все сделал, что хотел, а самой жизни еще сколько-то остается, я хотел бы дожить ее остаток под елью у крыльца со своими любимыми кошками. И это была бы подлинная свобода выбора. Она дана только человеку – возможность изменять себя и все то, что его окружает. Это величайший дар, но и величайшая ответственность. Можно выбрать добро, а можно и зло. Можно ненавидеть жизнь, а можно радоваться ей, как величайшему дару. На этот счет есть замечательная притча.
В одном месте жили люди, недовольные своей жизнью. Ходили мрачные, озлобленные, всё жаловались на жизнь. Если кому-то из них улыбалась удача – другие немедленно принимались завидовать. И вот пришел в ту местность мудрец, который пообещал научить этих людей радости. Собрал он их всех вокруг себя и говорит: «Пусть каждый принесет сюда самое ценное, что у него есть». Через какое-то время на этом месте выросла гора из разных вещей. А теперь, сказал мудрец, пусть каждый возьмет из этой кучи один предмет, который ему кажется самым дорогим и важным. Пяти минут не прошло, как гора исчезла, как не было её. А каждый человек стоял и держал в руках ту самую ценность, которую он сам только что принес. Тут-то и поняли люди, что в любом случае самое дорогое для человека – это то, что у него уже есть.
Видя, что творят люди с другими и сами с собой, я думаю, что они не умеют, не научились, ценить то, что у них есть. Отсюда зависть и жестокость, отсюда все зло мира.

Полз по дороге жук какой-то. Кто скажет, полезный, не полезный? Перешагнул, не раздавил. Раз ползет, значит, что-то ему надо, раз существует, значит, природе, мирозданию так угодно. Я существую и он существует, чего же я его давить буду? На том стоим, такими уродились. Деревня мы, одним словом.
Не умирай, деревня.

Вспоминая будущее

Выходит, я люблю деревню? Стоило мне сделать шаг из автобуса и очутиться под жарким куполом густосинего августовского неба, как сердце ёкнуло предвкушением короткого отпускного счастья. Я шел улицей, вдоль которой застыли в задумчивой полудреме кроны тополей и акаций, и на которой, взятые на прикол козы, нервически подрагивая коротенькими хвостами, вопросительно уставились на меня своими загадочными глазами.
И вдруг подумал: - а остаться здесь навсегда, на весь остаток жизни. Бросить всё, что крутит меня, как безвестную пылинку, в суматошном вихре города, где я нужен всем и никому в отдельности, и зажить здесь тихим отшельником, живым олицетворением чеховских, бунинских ли персонажей; жить и вприщур поглядывать на суетность мира…
Прежде чем приехать сюда, я составил себе план, отступать от которого не намеревался ни под каким предлогом: весь день с раннего утра до предвечерней мягкости сидеть за рабочим столом, а потом - или прогулки по полям, или работа на огороде.

И чтобы никаких соблазнов – ни съездить в близлежащий город с его уютным, горячим, морским пляжем; ни поездки на длинную песчаную косу, куда сплошным потоком пролетали тяжело груженные автомобили со столичными номерами; ни нечаянная рыбалка на лимане, где сазаны от полноты жизни сами на крючок насаживаются. Ничего подобного, а только размышлять, замечать, вспоминать.
От намеченного плана я не отступил, а деревня – шаг за шагом, миг за мигом - всё покоряла и покоряла меня, втягивая в себя то предрассветной, насыщенной многоцветьем, игрой красок перед восходом солнца; то тихой, безветренной, теплой, настоянной на полевых травах, ночью, когда серп месяца, тоскуя от одиночества, цеплялся за верхушку дерева, нырял за крышу сарая, затевал игру с мерцающими гирляндами звезд; то мертвым покоем полдня, когда в томительной недвижности замирало всё живое: божьи коровки на нитке спорыша; курица в выдолбленной в земле ямке; кошка в призрачной кисее тени у раскаленной кирпичной стены. И тогда казалось, что сам Бог советует и тебе смежить очи, замереть в забытьи на час – другой, чтобы не мешать вершиться триумфу полуденного вселенского томления под обморочными небесами.
При всей своей готовности и желании поддаться этому размеренному течению времен примеряя себя к деревенскому бытию, я не мог, однако, не попытаться поставить на свое место иного приезжего горожанина. Он - этот иной горожанин – густо, как горох, рассыпался по деревне пятничными вечерами. И тогда из автомобилей начинала греметь забубенная музыка; звенели голоса внучек и внуков; с подворий тянуло ароматным шашлычным дымком, где рядом с костерком торопливо разбирались рыбацкие снасти. Закрученная в спираль жизнь вскоре вихрем уносилась к иным соблазнам и пределам, чтобы воскресным вечером окончательно растаять вдали, как мираж.

И что бы могло заставить их остаться тут на вечное поселение? Клуба нет, кино нет, телевидения – в привычном им объеме и разнообразии – нет, газет нет, книг нет, ресторана нет, нормального света и тепла нет. Достатка нет. Школы и ясель скоро не будет. Ничего нет, что нужно городскому жителю. Но главное, нет основы жизни, нет работы. Из местных кто-то живет получше, кто-то похуже, а кто-то уж и совсем не живет. Деревня затаилась, ушла в свои дворы-норы. Обманутая, недоверчивая, она угрюмо наливается ненавистью ко всему и ко всем, кто лишил ее привычного уклада, вер и ориентиров. Каждый дом – закрытая от чужих глаз крепость. И какие там бушуют страсти, какие строятся планы, какие роятся надежды – никому, кроме них самих, неведомо. Собираются близкой родней на редких свадьбах и частых похоронах. На похоронах – поминках молчат. На свадьбах, может, поют и пляшут? Не знаю, не пришлось видеть. А чтобы вот так, попросту, собраться на лавочке, попеть – поплакать, как в деревне моего детства, этого нет, и, видимо, уже не будет никогда.

А как же сам я буду здесь жить-поживать и добра наживать? Или проживать, будь оно у меня? Как, если я не механизатор, не бухгалтер, не фельдшер, не учитель, а пенсионер?
Никак, выходит. И о чем же я книжки напишу? И кому?
Обетованный рай рушился в душе моей. Не получится у меня пасторальной жизни среди смиренных пейзан. Так что, прощай, деревня, и вместе с ней - прощай, мое шальное желание, мой мечтательный порыв. Моя жизнь – там, в фантастическом людском муравейнике, где нет рассветных утр, задумчивых вечеров, упоительной тишины, одинокого голоса птицы. А есть пузырящийся во все стороны мир, который будет лопаться то тут, то там, рваться на куски, снова слипаться, не замечая и не беря меня в расчет.

Утешая себя, я начинаю думать, что деревня не умрет. По крайней мере, покуда мы живы, она будет жить внутри нас, оставаясь основой всего, что было и есть в нас вечно земного.
Что еще такого может произойти в моей судьбе, чтобы дать новые начала в дальнейшей моей жизни? Что такого, что можно было бы сравнить с началами, данными мне деревней?
Как отдельная личность я начался в дошкольные свои годы. Было лето. Я лежал на траве возле дома, уснул, бредил ли наяву – не знаю. Но в той стороне, где лежала соседняя деревня, о существовании которой не догадывался и не мог догадываться, я увидел – чётко, ясно, как на картинке в еще только предстоящем букваре – четырехгранный, многоярусный силуэт церковной колокольни.
В поздние мои года этот силуэт полностью слился с силуэтом колокольни Макарьевского или Троицкого монастыря, одиноко стоящей среди реки над утопленным городом Калязиным.
Что это было? Кем явлено это чудо? Почему явлено именно мне? Эти вопросы я задавал себе всю свою последующую жизнь, а ответ нашел только на один. Я понял, что это был момент разделенного сознания. С этого мига я стал понимать и воспринимать себя отдельно от целостного, до того неразделенного, мира. Так начиналось мое «я», которое, живя и радуясь этому белому свету, не выходило за пределы родной деревни, которые охватывали собой школу, улицу, дом, огород. Всё.

И однажды этот мир был взорван. Моя заброшенная, забытая Богом деревня вдруг сказала мне, что мир с неё, с деревни - только начинается, что он продолжается и дальше ее околицы. Это когда я вертел в руках первое в своей жизни письмо, адресованное именно мне. На конверте, который я также видел в первый раз, а не на треугольничке, были выведены печатными буквами мое имя и имя деревни, а внизу, также крупно, обратный адрес: край Острава, Чешский Тешин, Либуше Сукова. Своей фамилией, звучащей в моей деревне совершенно недопустимо, моя адресатка сильно подвела и себя и меня.
В последующие годы я бывал в Праге, бывал в Братиславе и по-шальному хотел разыскать эту Либушу в Остравской области. А тогда, стесняясь вслух произносить неблагозвучную, особенно в стенах школы, фамилию, мы решили – и учительница и ученики - что кто-то зло и неумно подшутил над нами и положил позор на незапятнанную доселе честь школы.
Но как бы то ни было, мир был открыт.

А потом меня настигло другое письмо – треугольное, как и положено. Письмо моей сестре от нашего двоюродного брата, с которым мы так ни разу и не свиделись. И я о нем, о своем двоюродном брате, лет на десять постарше меня, так и не знаю ничего, кроме того, что зовут его Иван Карташов. Этот брат Иван прислал сестре письмо, на котором обратный адрес был обозначен одним словом – город Дрогобыч. А дальше цифры – номер воинской части.
Дрогобыч! Кто мне скажет, как звучит это непонятное имя – Дрогобыч? Совсем недавно он снова вплыл в мою память, когда я услышал похожую фамилию знаменитого футболиста, правда, из совсем-совсем иной части света. А тогда? О, тогда Дрогобыч открыл мне дверь не просто в мир, а в мир, в котором живет, оказывается, и моя родня. Годы спустя я побывал в этих местах и непроходящей любовью полюбил и Галичину, и полонины, и все эти Дрогобычи и Коломыи.

Деревня учила жестко и настойчиво, словно говоря: - я деревня, я могу и так и эдак, а вот ты – если ты такой – так не делай, тебе нельзя.
Я мог бы отчаянно, безнадежно, пламенно и безвозвратно влюбиться в девочку, которую звали Эмма Бурлак. Всё. Кроме имени и фамилии, которая тоже казалось каким-то огрызком, какой-то насмешкой, ну ладно бы – Бурлакова, а то - Бурлак, как бурлак какой, который «Бурлаки на Волге». И это мекающее имя. Больше я о ней ничего не помню. Только сияние там, где стояла она, только наэлектризованный воздух там, где она прошла.
Мы заканчивали восьмой класс, и с нами происходили чудесные превращения. Девочки превращались в царевен, мальчики начинали говорить не своими голосами; я отпустил волнистую, ниспадающую шапку волос, а потому постоянно, как норовистый конь, откидывал голову назад и немного вбок. Но пока что нравились мы только сами себе: девочки - себе, мальчики – себе.

Минувшей осенью старшая сестра прислала мне из города к зиме невиданной, несказанной роскоши подарок – бежевого цвета вигоневую нательную рубаху. Красоты эта прелестная рубаха была неописуемой – с длинными резинками – манжетами на рукавах, с глубоким вырезом на груди и край выреза был отделан широкой фигурной тесьмой. Это было такое чудо, что сама мысль «поддеть» эту рубашку под верхнюю рубаху казалась глупой и недопустимой. А тут весна, а тут выпускной класс, а тут этот вибрирующий воздух вокруг Эммы Бурлак, и я с трепетом, восторгом, обмиранием надел на репетицию выпускного вечера эту бежевую вигоневую роскошь. Мать даже прослезилась, увидев меня в таком царском уборе. Езжай, сынок, - благословила она меня, - лучшей всех ты нонче, вот бы отец повидал, порадовался. И она утерла счастливую слезу.
В район, на вечеринку я летел на крыльях. Летел, чтобы наткнуться на взгляд Эммы Бурлак. Что было в этом взгляде? Неужели догадка, что это не носят сверху? Или что другое? Но взгляд этот смутил меня, поверг в немоту, в ужас и я убежал с вечера. Сейчас какой-нибудь Бред Питт вышел на публику в такой рубахе, и бровью бы никто не повел, а завтра, глядишь, в похожие рубахи вырядился бы весь богемный народ.

И вот он пробил, этот час, когда судьба подхватила нас на свое стремительное крыло и понесла – кого куда – над городами и весями родной земли. Но деревня не спешила давать мне отпускную. И только три последних впечатления, ставшие камертоном всей моей жизни, позволили мне, наконец, прокричать ликующие слова: - прощай, деревня, я оторвался от тебя, я ухожу в свой высокий и счастливый полет.

Первое из них – рельсы и летящие по ним поезда. Я еще подкладывал на рельсы пятаки и двушки, чтобы, раздавленные в тонкую лепешку, показать их своей деревенской братве. Но все чаще и чаще я просто глядел на рельсы, которые далеко-далеко сходились в точку, из которой сначала вырастал еле заметный дымок, потом черное пятнышко, потом, по мере того, как оно росло и приближалось, рельсы начинали тонко позванивать, напрягаться и дрожать и вот уже мимо тебя проносится огнедышащая машина с длинным выводком вагонов, на которых глаз успевал выхватить название неведомых далей и городов.
Второе – самолеты. Они шли на взлет и посадку прямо над сестриным домом и я видел закопченные снизу листы дюрали, небольшие красные звезды, обведенные белым контуром, фонарь кабины и застекленный нос с маленькими фигурками пилотов. А если подойти прямо к аэродромному ограждению и стать точно по курсу, то когда самолет уже исчезал из виду, тебя запоздало обдавало горячим воздухом, парами керосина, которые упругими волнами окатывали всего с головы до пят.
Это если шел на взлет – посадку тяжелый четырехмоторный «бомбер» «летающая крепость», а если - уютный, мягко планирующий, двухмоторник «Дуглас», то ты просто видел, как весь он вибрирует и трясется мелкой дрожью, как трепещут его широкие, с плавным обводом, крылья.
Так кончилось томление мечтой. Теперь она обретала реальные черты – маленькая фигурка пилота или штурмана в гермошлеме, которая стремительно проносилась мимо глаз.
Я уже был рабочим, уже сдавал контролеру детали, выточенные с микронным допуском, когда по распределению в цех пришел молодой специалист – технолог, выпускник авиационного техникума.
Ну, этот, точно, был горожанин, этот был не какая-нибудь сиволапая деревенщина, этот был кумир. У кумира было трое брюк: кремовые, серые и светло-синие. И три родственного цвета, в тон брюкам, рубашки. Каждый день он приходил на смену в новом наряде. Этот потрясающий облик принца, стал моей не то что недостижимой мечтой, а просто навязчивой идеей.
Но в первые годы это было непозволительной роскошью, а когда стало возможным, ежедневная смена штанов уже не казалась главной целью и мечтой жизни.

Было время, когда я посчитал, что деревня навсегда ушла из меня и из моей переменчивой судьбы. И мой ликующий крик – «прощай деревня» редко-редко, в какие-то особые минуты, вызывал только легкую боль воспоминаний и грусть расставания.
Я ошибся… Я, может быть, и убежал от деревни, а вот она не бросила меня, а притаилась где-то на самом донышке души и смиренно ждала, когда я попрошу простить меня за бесчисленные измены и попрошусь пустить меня обратно.
Конечно, не приеду, конечно, не вернусь. Отравленные городом, мы приговорены биться в нем до последнего своего вздоха! Но пусть он знает, беспощадный наш электрический город, что где-то еще есть деревня, которая приютит и простит блудных своих сыновей.
Здравствуй, деревня. И далее – мечтательно: а бросить все и остаться здесь навсегда.
Не зарекаюсь…

Манявский скит

Свой короткий отпуск мы с женой проводили в очаровательном местечке в Карпатах и когда нам предложили съездить в Богородский район, в какую-то Маняву и там посетить Манявский скит, нам не хотелось ехать, даже на один день покидать околдовавшее нас Синегорье.

Но поехали.
Какая-то Манява оказалась большим селом на двадцать тысяч жителей, настоящим, как Ипатьево, музеем под открытым небом. А потом нас встретило сдержанно суровое величие Манявского скита. Приняли нас в скиту радушно. Как тут же выяснилось, мы были едва ли не первыми посетителями из России в сплошном потоке туристов из Японии, Германии, Америки. А им чего? - заметил встречающий нас смотритель, - взором окинули, сувенир на память взяли и айда дальше, на другие места поглазеть. История наша им не нужна и неинтересна.
Не знаю, кого как, но слова об истории нашей меня сильно зацепили, и я стал внимательнее вслушиваться и вглядываться в историю скита. Проснулась до этого равнодушная память, и шаг за шагом я стал узнавать что-то давно забытое, но сейчас оказавшееся родным и близким, как кровь. Голос памяти – голос сердца, не сегодня сказано.
Нахлынувших чувств не спугнул осмотр художественной галереи, где на две стены, в полный рост, все в золоте и позументах, выстроились красно-жупанные польские паны гетманы.
Благодатными каплями дождя на иссохшую землю падало на сердце аскетичное убранство келий, в которых живали в свое время создатель алфавита Мефодий, философ Сковорода. А вот и древний экземпляр «Апостола», отпечатанный в скитской типографии.

Скит стоял на перекрестье всех путей и вер, здесь был блестящий дипломатический двор, благосклонности которого добивались север и юг, запад и восток. Об этом говорили богатые дары русских царей, папских прелатов, польских королей, турецких султанов, крымских ханов. Я с горделивым чувством, даже с восторгом, отмечал следы нашей истории, радовался ее глубоким корням, которые пустила она в древней галической земле. В порыве чувств я отвесил почтительный поклон старцу, сосредоточенно пишущему за столом – его было видно через широко открытую дверь кельи, - который оказался искусно сделанным муляжом.
Мы побывали в глубоких и просторных подземельях, где с древних времен работал стометровой глубины подземный колодец; где находились закрома со съестными припасами на случай голода или осады. Были в жизни скита и многолетные осады, но он никому не покорился и никому не сдался на милость победителя.

Я впитывал историю Манявского скита как свою собственную историю, как ранее мне неизвестную часть большой истории родной страны и старины. Это единение души и истории, ее прошлого и моего нынешнего самосознания вряд ли могло возникнуть, скажем, в Самарканде или Гобустане. Конечно, нет. Какие могут быть сомнения на этот счет, конечно, нет. У них – свое, у меня – свое.
Есть такое выражение – сердце Родины. С некоторых пор я стал догадываться и понимать, что у Родины не одно, а много сердец. Одно – в волжском Плесе, другое – здесь, в Манявском скиту, третье где-то еще, веками бьющееся на просторах славянства.
Я снова вернулся к этим размышлениям, когда мы стали свидетелями сельского крестного хода. Ходом шло все село - от древних стариков до малых деток. И это зрелище также легко и органично вошло в душу. Оно не вызвало яростного отторжения, как тогда, когда мне довелось увидеть толпу магометан, тоже шедших своим ходом, и при этом хлещущих себя плетьми по кровоточащим спинам. Зрелище это я видел однажды не где-нибудь, а в волжской татарской деревне. Тогда тоже было куда как ясное понимание: это – их, но никак не мое. И глядеть не буду, не могу, противно и страшно.
Я и с корриды, когда довелось побывать на ней, ушел с омерзением и негодованием, когда люди вокруг орали, ликовали и бесновались.

Крестный ход, который мы видели сейчас, воспринимался мною совсем по-другому. Люди шли с глубокой верой на просветленных лицах. Я попытался представить и себя идущим среди них. Но не смог, хотя в Бога верю, иногда хожу в церковь, но верой, как эти люди, не живу. В этом все дело. Но в чувствах моих было что-то и более важное, была причастность к этим людям, питаемая самой атмосферой праздника и торжества, букетами пролесков, хоругвями и панагиями, на которых сияли образы святых, и среди них – князья Владимир и Александр Невский, княгиня Ольга, княжичи Борис и Глеб. Люди шли к своему Богу, который был и моим Богом. Родовые приметы, прапамять сердца.
О Русь изначальная, я думал, что ты уже «за шеломянем еси», а ты взяла и торжественно явила нам себя на самом дальнем краю славянской земли и веры. И разом зазвучали все струны оттаявшей и дрогнувшей счастьем души.

Послесловие

На Покров мне исполнится шестьдесят семь лет. Трудно даже представить, как все быстро пролетело. Наверное поэтому в пространство моих рассказов постоянно залетали ветры досужих, необязательных в рассказе, рассуждений, отвлечений, рефлексий. Не берусь судить, хорошо это или плохо. Об этом пусть судит читатель, которому я доверяюсь всецело. Что для меня очевидно, так это то, что эти ветры – задали тональность рассказам, книжке в целом, в основном, безусловно, минорную. Опять же, иначе, наверное, и быть не могло. Добавлю только, что ветры – стихия мне не чужая и не чуждая. Моей колыбельной песней был заунывный, тоскливый вой ветра, который неделями свистел по вольной, пустой степи; стонал в печных трубах; стучался в окно; жалобно скулил под крышей. Меланхолическое, минорное настроение и мироощущение у нас, степняков, в крови. Это внутреннее состояние так и не смогло переломить моё, по большей части, шумное, порой, бесшабашное, проживание отпущенных мне судьбою лет.
Я подумал, а что если все эти рассуждения, догадки и ощущения уложить в одну страницу? Что получится?

Получилось вот что.

Жизнь пронеслась. Смешно поверить,
Еще не жил и, вот, уже,
Ко мне, в мои стучатся двери,
А я, как пахарь на меже, –
Там не засеял, день просрочен,
Там синий окоём небес
Немолчным стрекотом сорочьим
Зовет, манит в далекий лес.
Еще горит огонь желанья,
Еще отраден белый свет,
Еще не сделаны признанья
Всем тем, кого со мною нет,
Еще не отданы поклоны
Моей пленительной звезде,
Спасеньем ставшей и опорой
В изменчивой моей судьбе.
Еще душа, теплом согрета,
Играет соло на трубе
И не желает знать ответов
На – что, зачем, когда и где?
Благословляя миг бегущий,
За эти песни на трубе,
Вхожу под своды дней грядущих
С надеждой, верой и т.д.

____________________________
© Ерохин Николай Ефимович

Приветствую, Вас читатели блога!

Акромя собирательства анекдотов и всевозможных прикольных фраз, афоризмов и высказываний, я давненько коллекционирую смешные, забавные случаи из Жизни. Раньше записывал их на бумагу или держал в памяти, но теперь появилась возможность публикации для широкого круга читателей блога.

Предлагаю Вашему вниманию два рассказа из деревенской жизни. В какой деревне, в каком районе происходили события, - затрудняюсь ответить, - мне это самому рассказали, я лишь произвёл литературную огранку. Первый рассказ о странном, загадочном дачнике, что завелся возле деревни. Второй юмористический рассказ о влиянии непечатных слов, которые обычно не произносятся при женщинах и детях. Итак, читайте!

Несолидное дело

Деревня у нас небольшая. Раньше, конечно больше была, пока в начале лихих девяностых демократично не вышла из состава колхоза «Красный овощевод». А как вышла, так в упадок и пришла. Молодежь разъехалась, мужики, что попроворнее в город подались, остались одни старики и бывшие колхозные пьяницы.

Казалось, всё – капут. Но нет. Случилось обстоятельство, которое немного продлило деревеньке существование. Вначале тех же девяностых проезжал мимо наших мест то ли депутат, то ли генерал, то ли бизнесмен, то ли новый русский, то ли бандит, то ли начинающий олигарх, - одним словом состоятельный в денежном отношении мужичок. Понравились ему наши места, и решил он построить себе дачку.

Закипели строительные работы. Сначала строили солдаты, затем их сменили представители народов Средней Азии. Деревня ожила: старухи продавали строителям-ударникам самогон, а мужики таскали со стройки различные стройматериалы. Стройматериалы пропивали или использовали для ремонта хозяйственных построек. Жизнь в деревне кипела.

И вот дачку построили. Строительство вышло неплохо: три этажа, две спутниковые тарелки и двухметровый кирпичный забор с железными воротами. Но как то неказисто и одиноко смотрелась новостройка среди почерневших, покосившихся хат и полуразрушенных курятников. Строители разъехались, местные мужики пропили последний цемент, песок и обрезки труб. Жизнь в деревне опять замерла.

Хозяин особняка появлялся редко. В основном приезжал в пятницу вечером, скрывался за забором из красного кирпича, вел себя тихо и незаметно, ни с кем не общался, а в воскресенье вечером опять уезжал в город. Весной в половодицу он вообще не приезжал, особенно после случая, когда в луже затонул его джип-внедорожник. В народе ходили всевозможные слухи о неизвестном загадочном обитателе.

Однажды, перед Майскими праздниками, произошел невероятный случай. Железные ворота неожиданно открылись, и из них вышел сам хозяин. Причем вышел не один, а с тачкой груженной хворостом и ветками. Хворост и ветки были аккуратно свезены к лесу, что находился в шагах тридцати от дачи. Затем, ситуация повторилась, - видимо загадочный обитатель на своём участке всерьёз занялся обрезкой деревьев.

Местные мужики смекнули: а что если подсобить? Может за работу перепадет пару бутылок? В очередной раз, когда хозяин вышел с тачкой, к нему подошел простой деревенский мужичок по имени Афанасий. Стесняясь, Афанасий, сказал, что нехорошо такому солидному господину в одиночку делать такое несолидное дело, а также намекнул, что всего за четыре пузыря и пол батона колбасы бригада высококвалифицированных специалистов сделает за него всё наилучшем образом. Хозяин отнесся с пониманием, сказав, что ему порядком надоело возить тачку к лесу, а веток ещё много.

Он скрылся за тяжелыми железными воротами. Через полчаса ворота открылись и из них выехал черный джип-внедорожник… Сзади к джипу была прицеплена, уже известная, тачка, груженная хворостом и ветками. Внедорожник газанул и резко затормозил у леса…

Могущество непечатного слова

Деревня наша находится в живописном местечке средней полосы страны. Вокруг лес, речка, озерцо и чистый воздух. Старожилы помнят, как в старые времена приезжали в наши края художники с целью запечатлеть природу для последующих поколений, пока те еще не испортили её благами цивилизации.

И сейчас приезжают, но только не художники-живописцы, а городские, - простые городские обыватели. Приезжают не с целью создать творение живописи, а с целью, как бы сказать помягче, - расслабиться и отдохнуть на лоне Природы, залить в себя избыточное количество всевозможного алкоголя, чем-нибудь его заесть и свалиться поспать на бренную землю.

Деревенские по началу возмущались непристойным поведением городских. Но потом стали извлекать выгоды из такого положения. Выгоды заключались в продаже отдыхающим самогона, сала, зелени, овощей, фруктов и других кушаний, которые было жалко выбросить, а собаки не ели. Дед Тромфимчук даже стал сдавать в аренду свою лодку, прося за услугу три пачки заграничных папирос. Деревня немного ожила…

Но одно обстоятельство сильно огорчало местных жителей. Дело в том, что городские повадились мыть свои машины аккурат возле озера. На это можно было бы не обращать никакого внимания, но по чистой водяной глади начали плавать маслянистые пятна, а рыба стала попахивать бензином. Да и самим не приятно, когда Природу загаживают.

Городских сначала просили по-хорошему. Уговаривали, объясняли. Но уговоры и просьбы на них не действовали. Каждый из отдыхающих считал своим долгом вымыть свою машинку у озера. Причем мыли в одном и том же месте, где был подходящий подъезд к берегу.

Местные стали применять физические и силовые методы уговоров, но и это не оправдало ожиданий, наоборот, привлекло в деревню толпы милиционеров, следователей и повысило активность местного участкового. Кроме того, сами блюстители порядка стали отмывать городскую грязь в деревенском озере. Положение деревенских казалось безвыходным. Но нет, вскоре был найден гуманный способ спасения экологической ситуации.

В один прекрасный выходной день самодовольный и уверенный в себе городской житель подъехал к озеру с целью помыть свою иномарку. Начал мытьё, краем глаза видит, что с пригорка к нему спускаются несколько местных жителей. Жители не бранятся, не ругаются, как это было прежде, а смеются, улыбаются и тычут в него пальцами. Это сильно удивило и обескуражило горожанина. Ещё сильней удивило его появление деда Тромфимчука с фотоаппаратом. Дед запечатлел процесс помывки автомобиля, самодовольного и уверенного водителя, а потом крупным планом заснял небольшую табличку, что весела возле импровизированной природной автомойки. Сделав снимки, Трофимчук рассмеялся, вслед за ним засмеялись остальные жители деревни.

Табличка появилась совсем недавно, но оказывала на местных магическое действие:- она превращала гнев и возмущение в смех. Да, вместо того, что бы возмущаться поведением городских, деревенские стали над ними просто смеяться. Так, что же было написано на сей табличке? Давайте подойдём и прочитаем…

Ой! Нет! Автор, зная, что его рассказ читают женщины, дети, филологи, учителя русского языка и литературы, просто затрудняется дословно передать написанный на табличке текст, поэтому решился опубликовать его вольный перевод, который лишь отдалённо передаёт смысл. Вот, что получается: «Здесь, человеки нетрадиционной сексуальной ориентацией, сразу после того, как их поиспользовали в неестественной форме с помощью коловоротов, перфораторов, коленчатых валов, твердого абразива другие человеки нетрадиционной сексуальной ориентацией, подмывают свои (прилагательные, не переводятся) средства передвижения. Примечание: средства передвижения сделаны из фекальных масс, покрытых другими естественными выделениями, наличие фекалий прямо пропорционально уверенному выражению лица обделенного умом.»

Перевод получился большим, хотя на табличке было написано меньше. Но зато, мыть машины у озера городские перестали. И до сей поры не моют. Вот она сила непечатного слова!


РАССКАЗЫ ИЗ ЖИЗНИ ДЕРЕВНИ

Т А И Н С Т В Е Н Н Ы Й Д О М

Эта история передается в нашей деревне из поколения в поколение в качестве назидания потомкам.
Случилась она в конце прошлого века, в 1900 году. Прошла в тот год по нашей деревне страшная и непонятная болезнь, которая поражала только детей и стариков. В третий день от ее начала наступала либо смерть, либо полное выздоровление.
В одном доме, что стоял на самой окраине села, жила семья: отец, мать и их шестнадцатилетний сын. Родители были уже престарелыми людьми, поэтому болезнь не обошла и их. Первым заболел глава семьи. На третью ночь его не стало. На следующий день после похорон заболела и мать. Утром третьего дня, чувствуя скорое приближение смерти, она позвала к себе сына.
- Николушка, мальчик мой, смерть моя уже стоит на пороге дома, поэтому выслушай мои последние просьбы и обещай выполнить их в точности.
- Обещаю, матушка.
- Как только похоронишь меня, не делай обо мне поминок и не заходи в дом наш. На кладбище возьми с собой дорожную сумку, хлеб, вино и немного денег, и отправляйся на три года учиться доброму ремеслу. Будь добр и милосерден к людям, никогда не забывай Бога и во всем полагайся на его волю.
Да передай по деревне, чтобы ни под каким предлогом не проникали в наш дом до твоего возвращения. Иначе не миновать беды.
С этими словами мать сложила на груди руки, закрыла глаза и тихо отошла к Богу.
Сын не осмелился нарушить данного обещания и сделал все так, как и просила мать.
Похоронив ее, он заколотил дом, предупредил соседей и, взяв с собой дорожную сумку и посох, ушел «в люди».
Прошло два года. В «мертвом» доме, как прозвали его жители деревни, все было тихо. Первое время люди очень боялись подходить к нему, чувствуя суеверный страх, но постепенно все успокоились, а молодые люди даже осмелились гулять по ночам на усадах возле этого дома.
Но вот однажды, в день второй годовщины смерти хозяйки, все увидели, что сквозь заколоченные окна дома пробивается слабый свет, словно там горела свеча.
Испугавшись, молодые люди решили уйти. На следующую ночь история повторилась, но на этот раз страх сменился любопытством. Они стали ходить вокруг дома, пытаясь заглянуть внутрь, но все было бесполезно. Решили оставить попытки до следующей ночи.
Утром только и было разговоров в деревне, что про этот таинственный свет в «мертвом» доме. Каждый предлагал свои версии случившегося происшествия, однако все приходили к единому мнению: «дело не чисто, и соваться, туда не следует».
Так думало взрослое население деревни, но, к сожалению, молодежь с этим была не согласна.
В эту же ночь молодые люди собрались напротив таинственного дома, сели на лавочки и стали обсуждать сложившуюся ситуацию.
Была среди них и дочь богатого купца, девица гордая, заносчивая и привыкшая получать все, что хотела. Будучи единственной дочерью, среди восьми братьев, она была очень избалована своими родителями. Чтобы поднять свой авторитет, а также показать свою смелость, она неожиданно заявила о том, что собирается войти в этот дом за определенную плату. Заинтригованные столь лестным предложением, все согласились дать ей каждый по два рубля.
Собрав деньги, они зашли со двора, сломали доски, загораживающие дверь, и девица исчезла в темноте.
Ощупью она прошла длинным коридором, подошла к комнате, где горел свет, и открыла дверь.
По середине комнаты стоял большой стол, за которым сидели две женщины в монашеских одеяниях. На столе горела восковая свеча, и стояли чашки с каким-то красным питьем.
Женщины, услышав скрип дверь, обернулись на девушку. Она же, видя, что перед ней всего лишь две бедные монахини, заговорила с некоторым презрением:
- Вы кто такие? Что вы делаете в чужом доме? Сейчас же отвечайте.
Женщины переглянулись. Одна из них встала и тихонько подошла к девушке.
- А ты, девица, как сюда попала? Разве не просила вас хозяйка этого дома не тревожить ее покой до возвращения сына? Неужели нет в тебе страха?
- А чего мне вас бояться? К тому же я неплохо заработала на этом. Каждый из моих друзей дал мне по два рубля. На эти деньги я куплю себе красивое кольцо.
- Ну, что же, раз ты такая смелая, то и мы заплатим тебе по два рубля. Только боюсь, что не принесут они тебе счастья.
С этими словами женщина вытащила из кармана четыре новенькие ассигнации и подала их девушке со словами:
- Ты пока идешь по коридору в темноте, деньги держи крепко, ладошки не разжимай, а то потеряешь. Иди и расскажи всем о том, что ты тут видела.
Вышла девушка на улицу, все ее окружили, расспрашивают, а она им говорит:
- Не зря я туда ходила, за мою смелость мне еще четыре рубля дали.
- Покажи.
Хотела девушка разжать руки, а они и не разжимаются, словно приклеились.
Напал тут на всех страх неописуемый, и бросились все бежать прочь от этого дома.
Прибежала девица домой, рассказала о случившемся несчастье. Вызвала доктора, но тот сказал, что здесь нужна помощь либо священника, либо колдуна.
Сколько не бились родители, сколько не возили дочь по знахарям и монастырям, ничего не помогло.
А таинственный свет с того самого дня больше не появлялся. Молодой хозяин вернулся домой в третью годовщину смерти матери с молодой женой и новорожденным сыном, и открыл первую в деревне кузнецу. И таким он славным мастером оказался, что прослышали о его мастерстве в самой столице, и стали приезжать к нему с заказами.
А девица? Она просидела на лавочке возле своего дома, пряча от людей свои руки, шестьдесят пять лет, и умерла в восьмидесятилетнем возрасте.
В день ее похорон случилось чудо. Когда ее тело положили в гроб, подошедший к ней священник, к всеобщему удивлению, спокойно смог разжать ее руки. Оттуда выпали совсем новенькие четыре рубля Николаевских времен.

Д В А Д Р У Г А.

Они родились вместе в один год, в один день и даже в один час.
Поздней ночью 24 октября 1925 года в семье бывшего владимирского барина родился мальчик.
После трех дочерей, рождение наследника было настоящим праздником.
Поэтому счастливые родители решили устроить для всех жителей деревни настоящее торжество с обилием угощений и морем вина.
В то самое время, когда счастливая мать прижимала к себе маленького сына, на конюшне у молодой кобылицы родился жеребенок. Она нежно вылизывала своего первенца, бережно и старательно, согревая и в тоже время лаская его.
Малышом овладела сладкая истома. Он прижался к теплому, мягкому боку матери, вдыхая ее запах, слушая спокойное биение ее сердца. Но вскоре, почувствовав первый голодный порыв, жеребенок несмело, пошатываясь на своих тоненьких ножках, начал отыскивать «живительный источник влаги».
И пока малыш набирался сил, мать чутко прислушивалась к топоту и голосам в доме. Она словно чувствовала, что там за стеной, происходит что-то прекрасное и доброе. Успокоенная и счастливая кобылица
наклонялась и продолжала целовать своего ребенка.
Так они и росли вместе: мальчик Коля и жеребенок Огник.
Выпуская Огника и его маму пастись на усады, отец брал Колю с собой, показывая ему всю красоту окружающего их мира: огромные, словно золотой океан пшеничные поля, бескрайние темные леса, которые сплошной стеной окружали деревню.
Когда первые лучи солнца золотили верхушки садов, отец поднимал колю высоко над головой и начинал молиться:
«Господи, благодарю тебя за то, что ты посылаешь нам этот день, за то, что дети мои и жена живы и здоровы, за хлеб наш насущный, который ты посылаешь нам сегодня, за все благодарю тебя, Господи, и молю: не оставь нас, грешных, милостью твоею».
Затем он ставил сына на ноги и, показывая на Огника, говорил: «Смотри, сынок, как быстро и красиво бегает твой четвероногий друг. Расти, малыш, сильным и смелым, и однажды наступит день, когда ты сможешь оседлать этого резвого жеребца».
…И такой день настал. А вернее ночь, таинственная ночь под Ивана Купалу.
Как-то так получилось, что именно в эту ночь трехлетний Коля остался дома один.
Мать, ожидавшая вскоре появления пятого ребенка, ушла спать в сельник.
Отец, уехавший на днях на заработки в город, еще не вернулся.
Сестры, надев свои самые лучшие наряды и украшения, убежали в поле водить хороводы с парнями, да прыгать через «купальские костры».
Не спешно, по-хозяйски обойдя, пустую избу, Коля направился во двор.
Там было прохладно, пахло душистым сеном и, где-то в углу, слышалось мерное чавканье.
Коля прекрасно знал, что в том углу спит корова Милка. Он часто видел, как вечерами мать доила корову, приговаривая тихим голосом какие-то ласковые слова. Милка стояла спокойно, неторопливо пережевывая сено и изредка поворачивая голову к хозяйке.
Сейчас корова лишь подняла на Колю свои большие, ясные глаза и тихо промычала.
Коля прошел в тот угол, где стоял Огник. Конь приветствовал друга радостным ржанием.
Большой, сильный, с черной, развивающейся гривой, он был самым красивым жеребцом во всей округе. Из других деревень люди приводили к нему кобылиц.
Коля гордился своим другом, но ни разу еще не ездил на нем верхом. Ему было страшно. Но сегодня, в эту необыкновенную ночь, Коля, наконец, решился.
Он открыл заслонку, взял коня за уздечку и вывел со двора.
Огник шел степенно и важно, словно чувствуя, что именно сегодня должно произойти что-то важное в жизни его маленького друга.
Коля подвел коня к скамейке и, сев на него верхом, тихо, почти шепотом сказал: «Огник, вперед!».
Огник сделал несколько шагов и остановился. Мальчик дрожал всем телом, он почти лежал на шее коня, и конь чувствовал это.
Но вот Коля слегка выпрямился и повторил команду. Огник стоял. Мальчик выпрямился еще больше, перестал дрожать и чувствовал себя вполне уверенно.
На этот раз Огник пошел сначало тихим шагом, затем быстрее и быстрее. И уже через час Коля вовсю наслаждался катанием. Он чувствовал себя счастливым человеком.
Таинственная ночь подходила к концу, и на небе появились первые проблески зари.
Два неразлучных друга: красавец-конь и маленький мальчик ехали навстречу новому дню. В их жизни все еще было впереди: раскулачивание отца, и страшный голод, унесший жизни трех маленьких братьев, и дерзкие походы в тыл врага во время войны в партизанских лесах Украины, и светлый праздник Победы.
Все еще было впереди. А пока они просто счастливы и мчатся, обгоняя ветер, навстречу восходящему солнцу.

Л Е Г Е Н Д А О Б Е Л О М В О Л К Е.

Он наводил ужас на всю округу. Те, кому посчастливилось остаться живым после встречи с ним, навсегда забывали дорогу к лесу.
Огромный, белый, с пастью, полной страшных клыков, с глазами, горящими ненавистью и злобой. Он не был вожаком стай, он был волком-одиночкой. В те ночи, когда луна была в «полной силе», на всю округу был слышен его вой. Но, как ни странно, но именно в такие минуты людей охватывала непреодолимая жалость к этому существу. В его «песне» слышались слезы, словно волк оплакивал кого-то, жаловался на свою судьбу.
В деревне ходила легенда о том, как трое пьяных охотников, ради бахвальства и шутки решили разорить волчью нору, в которой находилась волчица с новорожденными волчатами. Выстрелив в волчицу, они задушили волчат, сняли с них шкурки, и, погрузив все в мешок, засобирались в обратный путь, довольные собой. Но на их беду с охоты вернулся волк. Увидев мертвые тела волчицы и волчат, волк, на глазах протрезвевших охотников, из серого волка стал белым. Глаза его налились кровью, и он со всей яростью бросился на своих обидчиков. Из этого поединка в живых остался только один «шутник», которому чудом удалось добраться до деревни и рассказать о случившемся происшествии.
С тех самых пор и объявился в наших краях волк-одиночка, убивающий всех, кто посягал на его территорию.
В том самом лесу, на лесной опушке, со своей маленькой внучкой Настенькой жил лесник. Хозяйство у него было небольшое: две лошади, коза с козлятами, десяток кур и большой пестрый петух, будивший каждое утро своим звонким голосом всю поляну.
За всем этим богатством, а заодно и за шаловливой проказницей Настей, присматривала большая черная собака, очень похожая на волчицу.
Лесник нашел ее в лесу тяжело раненной и выходил. В благодарность за свое спасение собака стала верным и преданным другом.
Когда Настенька была очень маленькой и только еще училась ходить, она доставляла старику много хлопот.
Но однажды лесник заметил, что Пальма (так лесник назвал собаку) все время внимательно следит за малышкой. Когда та подходила к столу с чашками или к горячей печке, собака стремительно бросалась к Насте и, осторожно взяв зубами за кофточку, легонько уводила в сторону. Лесник понял, что в лице Пальмы он нашел хорошую и заботливую няньку.
Когда наступала ночь, лесник с тоской начинал думать о том, как уложить спать малышку. Но в тот вечер все изменилось. Пальма мирно лежала на подстилке у печки, а на ее груди, сладко улыбаясь, крепко спала Настя. Своимималенькими ручонками она перебирала во сне шерсть собаки, а Пальма приятно жмурилась. Они нравились друг другу.
C этого дня у лесника началась другая жизнь. Теперь он мог дольше находиться в лесу, не опасаясь, что с малышкой что-нибудь случиться.
Все было хорошо, но лишь одно обстоятельство беспокоило старика.
В лунные ночи, когда в лесной сторожке ясно слышался тоскливый вой волка-одиночки, Пальма вела себя очень странно: она подходила к окну, смотрела пристально на луну, и в ее глазах лесник видел самые настоящие слезы.
Собака плакала, словно человек, у которого болела душа. Когда вой в лесу прекращался, Пальма отходила от окна, подходила к леснику и прятала голову в его коленях. Старик гладил ее по голове, говорил ласковые слова, и, спустя некоторое время, собака успокаивалась и ложилась возле ног хозяина.
Что чувствовала она в эти минуты? Какую испытывала боль? Как связана она была с волком-одиночкой?
На все эти вопросы ответа не было.
Шло время. Подрастала Настенька, постепенно превращаясь из крошечного существа в очень шуструю, но добрую и очень красивую девочку.
Прошло пять лет с того дня, как лесник подобрал Пальму. Приближалась ночь полнолуния, когда одинокий волк должен был начатсвою «песню».
На улице уже сгущались сумерки, и тут лесник заметил, что Насти нигде нет.
- Пальма, где Настя? Ищи!
Собака начала бегать по поляне, обнюхивая каждую кочку, затем резко остановилась и посмотрела в ту сторону, где на фоне заходящего солнца, на холме, резко выделялся маленький силуэт.
Не помня себя от горя и страха, лесник бросился в чащу, не задумываясь о возможной встречи с волком.
Пальма бежала далеко впереди него. Она была уже в нескольких метрах от холма, когда увидела, что вверх по склону холма, медленной походкой хищника, к девочке приближался волк.
Собака побежала еще быстрее и была у подножья холма в тот момент, когда волк совсем близко подошел к Насте. Девочка не видела и не слышала его. Еще миг и волк растерзает ее. Но что-то случилось.
Волк подошел к Насте и стал жадно ее обнюхивать. Настя так привыкла к Пальме, что ничуть не испугалась, увидев волка. Она протянула руки к его шее и стала трепать ее, как всегда проделывала это с Пальмой.
Наивность ребенка, ее беззащитность и ласка обезоружили страшного зверя. Он спокойно лег у ног девочки, положив голову ей на колени.
В этот момент на вершине холма оказалась Пальма. Увидев, что «ее сокровищу» ничего не угрожает, она стала осторожно подходить кволку.
Вначале волк лежал спокойно, наслаждаясь лаской, но через некоторое время встрепенулся и повернул голову. Их взгляды встретились.
Наступала решающая минута. Какое-то время они просто смотрели друг на друга. Затем Пальма вплотную подошла к волку, легла рядом с ним и начала тереться своей мордой о морду волка.
В следующее мгновенье на холм вбежал лесник. Видя всю эту сцену, он осторожно отвел Настю в сторону и прижал к себе.
- Дедушка, а что они делают?
- Они любят друг друга! Пойдем, Настенька, оставим их одних, им есть о чем поговорить. Они не виделись пять долгих лет.
- А Пальма вернется домой?
- Не знаю.
Пальма не вернулась. Но каждое утро лесник начал находить у себя на крыльце свежий кусок мяса, а иногда и целого зайца.
Так продолжалось целый год. Однажды утром жители лесной избушки были разбужены не криком петуха, а воем волков.
Выйдя на крыльцо, они увидели вдалеке Пальму. Рядом с ней стоял белый волк и восемь, уже довольно подросших волчат.
Они пришли проститься с людьми, которым обязаны своим счастьем и жизнью.
Какое-то время они покрутились на опушке, а затем один за другим исчезли в чаще леса. Волки навсегда покинули лес, уведя своих вол чат в более безопасные для них места.
Люди перестали бояться ходить в лес, а эта удивительная история стала передаваться в каждом доме из поколения в поколение.

Б А Б А К А Т Я

Мужики в нашей округе умели не только хорошо работать, но и любили хорошо погулять. Церковный ли праздник, государственный или у кого большая радость в семье – гуляли всей округой. И не было большой беды в том, что вся деревня несколько дней была единым, большим кабаком.
Но одно дело, когда на празднике ты видишь пьяного мужика, и совсем другое дело, когда болезнью пьянства больна женщина.
Такая женщина жила и в нашей деревне. Звали ее Екатериной Степановной, а в народе просто бабой Катей. Сколько ей было лет, не знала даже она сама. Следы «сладкой жизни» отчетливо отпечатывались на ее лице. Работать она не хотела, ходила по деревням, прося милостыню или охмеления. Неизвестно, чем бы закончилась ее жизнь, если бы в нее не вмешалось Проведение.
Случилось так, что в одной из дальних деревень нашего уезда, в доме богатого купца играли свадьбу. Были приглашены все желающие.
Баба Катя, узнав об этой новости, засобиралась в дорогу. Соседи стали отговаривать ее:
- Да, в своем ли ты уме? Дорога то дальняя, одним только кладбищем два километра идти. Свадьба поздно закончится, как возвращаться то будешь?
- А чего мне бояться? Покойники из гроба не встанут, а упускать случай хорошо попить да поесть я никогда не упущу.
Сказала так и ушла.
Отгуляла свадьба, разошлись по домам гости, и бабе Кате пришла пора возвращаться домой. Пока шла широкая проезжая дорога, бояться было нечего, но вот вдалеке показались кладбищенские кресты. И почувствовала тут баба Катя, что ноги у нее начинают дрожать. Хоть и страшно, а идти надо. Не ночевать же на дороге?!
Собралась баба Катя с духом и вступила за ограду кладбища. Днем, когда светило солнце, хорошо было видно тропинку, петляющую между могил. А теперь от бабы Кати спряталась даже луна.
Долго ли брела старушка наугад, то нам неведомо. Только случилась с ней оказия: провалилась она в свежевырытую могилу. Как не прыгала, как ни старалась, а вылезти так и не смогла. Что было делать? И решила баба Катя заночевать в могиле. Пригляделась и видит, что с другого края есть довольно большое углубление. Залезла туда старушка, свернулась клубочком и тут же заснула.
Проснулась она от сильного холода.
И вдруг случилось что-то непонятное: прямо в могилу сверху падает большой мешок, за ним другой, а через некоторое время спрыгнули и двое молодых людей.
Испугалась баба Катя, сидит ни жива, ни мертва. А молодые люди тем временем разложили одеяло и выставили на него разные кушанья и бутылку коньяка.
«Ну, что, братан, обмоем хороший улов!»
«Батюшка, святый, да это же воры!» – подумала баба Катя.
Время шло, и до старушки стал доходить аромат ветчины, заморских колбас и других деликатесов. Но больше всего ей хотелось выпить. Холод становился все сильнее и, наконец, старушка не выдержала.
Как можно тише и незаметнее она подползла к одному из воров и сказала:
- Батюшка, дай похмелиться!
Что произошло в следующее мгновение, баба Катя так и не поняла. В могиле она оказалась одна с мешками и едой. Где-то наверху слышались крики насмерть перепуганных воришек.
«Ну, что же, мне больше достанется»,- успокоила себя старушка и принялась за трапезу.
Досыта наевшись и похмелившись, она отыскала в мешках какую-то шубу, завернулась в нее и сладко заснула.
Утром, когда через кладбище стали проходить люди, баба Катя начала звать на помощь. Помощь пришла через час в виде трех молодых людей, идущих на работу в село. После того, как вызволенная из могилы старушка описала ночное происшествие, вызвали милицию, и та с почетом доставила пострадавшую прямо в деревню.
С того самого дня бабу Катю словно подменили. Она на чисто вымыла и облагородила свой дом, устроилась на ферму дояркой, купила корову и самое главное – бросила пить.
Теперь уже трудно представить, что эта дородная, красивая женщина, умеющая лихо отплясывать и звонко петь частушки, когда-то была обычной пьяницей.

МАРЬЮШКА

Эта история случилась в те времена, когда прадед мой, Николай Яковлевич, был молодым, красивым и сильным барином. Обладая значительным состоянием, владея конезаводом и деревней в сто пятьдесят крестьянских дворов, он оставался добрым и справедливым хозяином, работающим наравне со всеми, не ставя себя выше других.
Люди любили и уважали его. Любой человек с бедой или радостью мог придти к нему в дом днем или ночью, зная, что не уйдет без помощи, совета или доброго слова.
И вот однажды, когда Николай Яковлевич с семьей собрались за столом, в дверь тихонько постучали.
- Войдите!
Дверь отворилась, и в комнату вошла молодая женщина в широком синем сарафане и в лопаточках на босую ногу. Беленький платочек съехал почти на затылок, из-под него выбивались русые растрепанные волосы. Широкий сарафан уже не мог скрыть от глаз «интересного положения» женщины.
Николай Яковлевич сразу же узнал ее. Он вспомнил, как ровно год назад видел ее на сенокосе в компании с юношей неблаговидного поведения.
Николай Яковлевич был потрясен красотой этой девушки, но больше всего его порадовало, как ловко она управлялась с работой, каким чистым и заразительным был ее смех.
И вот теперь она здесь, в его доме.
- Здравствуй, Марьюшка! Что привело тебя ко мне?
Женщина упала на колени и, целуя руки Николая Яковлевича, залилась слезами.
- Полно тебе, Марьюшка, успокойся,- ответил тот, поднимая женщину с колен и усаживая за стол.
- Мать, накрой на стол еще один прибор,- обратился он к сидящей рядом супруге.
Анна молча исполнила его просьбу. Она налила Марии в тарелку борщ, подала мягкий кусок хлеба и, видя смущение женщины, ласково произнесла:
- Кушай, милая, кушай.
Пораженная таким обращением к себе, Мария перестала плакать и начала есть.
После обеда, прочитав благодарственные молитвы, Николай Яковлевич отпустил детей на улицу. В доме остались только взрослые.
- Ну, Марьюшка, вижу, не послушалась ты меня год назад. А ведь я просил тебя не связываться с Федором, распутник он.
- Ваша, правда, барин. Виновата я перед Вами и перед родителями. Только Федор чести меня обманом лишил, дурман-траву в чай подсыпал. А как сказала ему про ребенка, так он засмеялся: «Ветром тебе живот надуло!»
Отец из дома меня выгнал, в гневе убить боится. Некуда мне идти. Я от отчаяния утопиться пыталась. А ребенок в этот момент как взыграет во мне! Страшно стало, чувствую, как живот вниз ко дну тянет. Начала кричать, а тут как раз ваши мужики с покоса шли. Вытащили меня, отругали сильно. Они то и посоветовали к Вам придти.
Николай Яковлевич долго молчал, теребя свой нос, а затем сказал:
- Я помогу тебе. Но я должен задать тебе один вопрос. Прежде чем ответить на него, хорошенько подумай: хочешь ли ты, чтобы Федор был твоим мужем?
Мария задумалась, а затем ответила:
- Да, барин. Он хороший, добрый, работящий. А то, что распутник, так это из-за его красоты. Избалован он вниманием со стороны девушек.
- Ну, что ж. Тогда вот какое дело: Федор твой в большом долгу передо мной. Хотел я его в долговую яму посадить, но ради тебя и его престарелой больной матери, пока подожду.
Слышал я, что ты лучшая во всей губернии кружевница. Поэтому сделаем так: ты останешься жить у меня, но тайно, чтобы о том не узнала ни одна живая душа.
Плети кружева, я буду их продавать, и все заработанное буду делить на три части: одна часть пойдет на покрытие долга Федора, другая – на твое содержание у меня, а третью будем откладывать на приданое твоему малышу. Таким образом, к появлению на свет твоего карапуза ты полностью выкупишь долги Федора. И тогда он сам приползет к тебе на коленях просить твоей руки и прощения.
Жить будешь в гостевой комнате, обедать - с нами. А работать в хорошую погоду лучше в нашем саду: и света, и воздуха много.
- Барин, да не уж-то Вы всерьез это говорите? Вы готовы укрыть меня и моего ребенка в то время, когда родной отец выгнал из дома? Да я за Вас всю жизнь молиться буду!
- Полно, тебе, успокойся. Я ведь не просто так даю тебе кров и пищу, я нанимаю тебя в работницы, я даю тебе работу. Мечта у меня есть: кружевную мастерскую у себя в деревне открыть, чтобы женщины мои краше всех в губернии были.
Ну, как, Марьюшка, будешь у меня работать?
- Буду, барин, буду!
- Вот и хорошо! – сказал Василий Федорович, и нежно обнял Марию.
Все получилось именно так, как и предсказывал прадед. Мария выкупила долги Федора и тот, узнав о своей спасительнице, пришел к ней, умоляя о прощении.
Вскоре после этого они обвенчались, а на следующую ночь Мария благополучно разрешилась от бремени девочкой, которую назвали Полиной.
Младший сын Василия Федоровича, Григорий, увидев новорожденную Полину, сказал, обращаясь к отцу:
- Папа, это моя невеста.
Все засмеялись, но через двадцать лет об этом уже вспоминали по- другому. Полина, став первой красавицей губернии, покорила сердце не одного молодого человека. Многие богатые женихи просили ее руки, но она всем отказывала.
Однажды мать спросила ее:
- Чего же ты ждешь? Каково жениха ищешь?
- Я не ищу его, матушка. А только сердце мое еще с самого детства отдано Григорию. Но он так застенчив, что даже не смеет помышлять об этом.
Этой же ночью Мария отправилась знакомой дорогой в дом барина. Николай Яковлевич с радостью принял ее. Узнав о причине ее визита, очень удивился, но сказал, что что-нибудь придумает.
А через три дня к Полине нагрянули сваты от Григория. Полина дала свое согласие и, получив благословение родителей, молодые обвенчались.
Это были мои бабушка и дедушка.

А Н Н У Ш К А

Она родилась 13 июня в самую полночь. Повивальная бабка, приняв её на свои руки, только покачала головой и сказала:
- На твоём месте, Мария, я поскорее окрестила бы девочку. Вряд ли она много проживёт, на ладан дышит. А если и выживет, то помощницей тебе не будет. Странный она будет ребёнок, крест тебе такой, чтобы в семье у тебя росла дурочка.
Ничего не ответила на это Мария. Она была измучена долгими и тяжелыми родами, а слова повитухи расстроили её еще больше. Мария уже заранее не любила свою дочку, которая была и так не желанной. Девочка была в её понимании лишним ртом, за которого не прибавят земли, так как надел выделяли только при рождении в семье ребёнка мужского пола.
В ту же ночь девочку окрестили. Отец Николай, взяв малышку на руки, долго смотрел на неё, затем широко улыбнулся и тихо произнёс:
- Ты будешь чудо-ребёнком. За твоё великое терпение, смирение и любовь Господь вознаградит тебя и твою семью. Я и твой Ангел Хранитель всегда будем рядом с тобой. Я нарекаю тебя именем Анна, в честь преподобной Анны Вифинской. 1

1Преподобная Анна Вифинская
(память 13 июня и 29 октября по старому стилю)
Святая Анна была дочерью диакона Влахернской Церкви в Константинополе. По смерти мужа, облекшись в мужскую монашескую одежду, подвизалась под именем Евфимиана вместе с сыном Иоанном в одной из вифинских обителей близ Олимпа. Прославившись еще при жизни даром чудес, скончалась в Константинополе в 826 г.

После крестин батюшка сам завернул Анну в белоснежные одежды и, передавая её в руки Марии, сказал:
- Я не могу судить тебя, Мария, ты вольна поступать с Анной как тебе велит твоё сердце, но вспоминай иногда о том, что я тебе скажу. Да, Господь даровал тебе необычного ребёнка, она не будет похожа на других детей, но именно она выведет тебя и твою семью из нищеты.
Мария не была сильно набожной, поэтому слова священника не смогли поколебать её чувств к дочери. Она по-прежнему видела в маленькой Анне лишь обузу.
На следующее утро Мария, окончательно охладев к девочке, положила её на печку, сунула в рот соску с нажеванным ржаным хлебом, и занялась своими делами.
Так началась жизнь маленькой Анны. В своей собственной семье она оказалась лишней. Мать целиком и полностью переложила заботы о малышке своим старшим дочерям Ксении и Марии. Но те, как и все дети, думали лишь об играх и забавах.
Анна была предоставлена сама себе. Она целыми днями лежала на широкой русской печке, угорая от нестерпимой жары днём, или замерзая от жуткого холода под утро. Кормили её только по утрам, когда мать, немного отдохнувшая за ночь, проявляла к Анне, пусть и небольшие, но материнские чувства.
Там же на печке Аня научилась ползать, говорить, а затем и ходить.
Отец Николай навещал Аннушку каждый вечер. Он смиренно забирался к ней на печку, переодевал её, кормил и убаюкивал.
Несмотря ни на что, Господь хранил малышку, помогая чудесным образом расти, и укрепляться духом. Отец Николай обучал её церковному пению, тропарям, молитвам, много читал ей из «Жития святых», но особенно нравилось Аннушке чтение псалтыри и Евангелия.
По воскресным дням батюшка заходил за ней рано-рано утром, одевал в нарядное платье и уводил до поздней ночи в храм, что находился в пяти километрах от их деревни. Весь этот путь от дома до храма в любую погоду Аннушка шла сама, не жалуясь на усталость и ранний час.
В храме она всегда вела себя тихо, сидела или стояла в самом тихом и укромном уголке храма, где её никто не мог потревожить или увидеть.
Так прошло шестнадцать лет.
Мария, в минуты, когда было особенно тяжело и мучительно на душе от беспросветной нужды и проблем, всегда вспоминала слова отца Николая, сказанные ей в день крещения Анны о том, что именно её дочь выведет их всех из нищеты. Это вселяло хотя бы слабую, но все-таки надежду, что счастье придёт и в их дом. И именно в эти моменты Мария чувствовала угрызения совести за то, что она так плохо относится к своей дочери. Тогда она вставала с постели, тихонько, в тайне от всех, она пробиралась к печке, смотрела на Аннушку, осторожно гладила её волосы, обливая их покаянными слезами. Аннушка чувствовала, как мать касается её волос, слышала её причитания о тяжёлой доле, её мольбу о прощении, и молитвах о ней. Анна делала вид, что крепко спит, давая возможность матери очистить свою душу. Когда мать уходила, Аннушка вставала на колени и до самого рассвета не смыкала более глаз, молясь Богу и Пречистой Его Матери о помощи и укреплении душевных сил матери. Несмотря ни на что Анна любила свою мать и непрестанно молилась о её душе.
А время шло неумолимо и незаметно. Аннушка росла, расцветая день ото дня всё краше и краше. Кроткая, смиренная, с большими василькового цвета глазами, длинной светло-русой косой и чистым нежным голоском. Когда она пела на клиросе, оставаясь одна между службами, отцу Николаю казалось, что поют Ангелы. Но ни матушка, ни люди не замечали её красоты. Выходя на улицу, она прятала своё лицо от посторонних, укрываясь черным монашеским плащом, подаренным ей батюшкой.
…А в это самое время, в двадцати километрах от деревни, где жила Аннушка, от тяжёлой продолжительной болезни умирала генеральская вдова. Вокруг её постели в безутешном горе собрались слуги, друзья, близкие. Прощаясь с каждым, она дарила ему что-нибудь на память, троекратно целовала и отпускала.
Её единственный сын, юноша двадцати одного года с красивыми, тонкими чертами лица и с полными слёз глазами, сидела рядом с постелью больной, прислушиваясь к каждому слову,
сказанному матерью.
И вот, наконец, когда все плачущие слуги удалились из комнаты, мать жестом пригласила сына сесть рядом с ней и, взяв его за руку, сказала:
- Не печалься обо мне. Я оставляю тебе всё своё богатство, своё доброе имя, свою любовь и верю, что всё это ты сумеешь не только сохранить, но и преумножить. На следующую годовщину моей смерти в этом доме будет звучать чистый голосок моего внука, который будет как две капли воды похож на свою мать.
- Я не понимаю тебя, мама. У меня ведь нет супруги. Я остаюсь один в этом огромном доме. Мне страшно и больно.
- Если послушаешься меня, то через три дня будешь сидеть возле моей постели, держа за руку молодую супругу. Доставь мне последнюю радость, привези её сюда, чтобы я смогла благословить вас, дети мои.
- Я сделаю все, как ты скажешь, мама.
- Тогда слушай. Садись на Резвого и поезжай на восток. Не останавливайся до тех пор, пока жажда не сморит тебя. Как почувствуешь жажду, так спроси в ближайшей деревне колодец. Там у колодца ты увидишь девушку. Попроси у неё напиться воды. Пусть не смутит тебя, что она будет плохо и бедно одета. В её сердце хранится такое бесценное богатство, о котором ты никогда не пожалеешь. Загляни в её глаза, и ты увидишь, что я права. После этого поезжай в храм
к отцу Николаю, её духовному отцу, сделай ему
щедрый подарок и попроси от моего имени заслать в дом Марии сватов.
- А как зовут мою невесту, мама?
- Об этом ты спроси у неё сам. А теперь поезжай, не теряй времени.
Троекратно перекрестив, мать отпустила сына.
Не теряя времени даром, Владимир, сердно помолившись в храме и, надев свои лучшие одежды, отправился в дорогу, как велела ему матушка.
…В это же утро Мария, ожидая через месяц появления на свет седьмого ребёнка, оставалась дома одна. Муж и дети были на заработках в городе. С Марией оставалась только Аннушка. Всё утро Мария хлопотала с печкой, пытаясь испечь хоть немного хлеба из остатков ржаной муки.
Внезапно острая, нестерпимая боль обожгла ей живот. Боль была такой неожиданной и сильной, что Мария вскрикнула и упала на пол.
Аннушка, молившаяся в это время на печке, услышала крик матери и окликнула её.
- Матушка, что с тобой?
Мария не могла ответить. Боль перехватила ей дыхание.
Аннушка, почувствовав неладное, спустилась с печки. Увидев мать на полу, бросилась к ней.
- Матушка, что с тобой? Тебе плохо? Как мне помочь тебе?
- Помоги мне дойти до постели.
Анна помогла матери подняться и аккуратно уложила в постель.
- Аннушка, доченька, я рожаю. Тебе придётся помочь малышу родиться. Не испугаешься?
- Нет, матушка. Только скажи, что я должна делать.
- Сначала принеси колодезной воды. Только поторопись.
- Я сейчас, мама, ты потерпи.
Анна была так напугана состоянием матери, что,не задумываясь ни о чём, выбежала на улицу без платка, на босую ногу и в домашнем сарафане.
В это же самое время к колодцу на Резвом подъехал Владимир. Уставший, измотанный жарой и дорогой, он с трудом слез с коня и, не глядя на Анну, попросил напиться воды.
- Водички бы испить.
Анна протянула ему ковш.
- Пожалуйста, пейте, вода у нас вкусная.
Голос её звучал так чисто и мелодично, что Владимир невольно поднял глаза на девушку и, принимая из её рук ковш, не мог отвести взгляда.
- Как Вас зовут, милая девушка?
- Аннушкой.
- Вы чем-то встревожены? Могу я помочь Вам?
- Моя мама рожает. Я спешу приготовить всё к появлению малыша. Позвольте мне оставить Вас?
- Да, конечно. Но мы ещё увидимся с Вами, и очень скоро.
Анна низко поклонилась ему, забрала ковш и быстро удалилась.
Владимир еще долго смотрел ей в след, а затем,
спросив дорогу к дому отца Николая, заспешил к нему.
Через три часа мучительных схваток Мария разрешилась от бремени долгожданным мальчиком. Анна, приняв его своими руками, радовалась его появлению не меньше матери. Перевязав и обрезав пуповину, она завернула малыша в пеленки и подала Марии.
- Вот он и родился, мама. Услышаны твои молитвы.
Мария, обливаясь счастливыми слезами, приняла сына, а затем, подняв виноватые глаза на Анну, сказала:
- Ты прости меня, дочка. За всё, что я тебе сделала плохого. Где-то, в глубине души я всё же любила тебя.
- Я знаю, мама. Я люблю тебя, и не виню.
На следующее утро домой вернулись отец и сестры. Узнав о рождении мальчика, радости их не было границ. В этот же день к обеденному столу с печки спустилась Анна. Она была одета в красный сарафан с белой, вышитой красными маками кофточке. Волосы аккуратно убраны в длинную косу с красной шелковой лентой.
Только теперь Николай Николаевич и все, кто сидел за столом, увидели, как красива Аннушка.
Но не успела начаться трапеза, как все услышали звон бубенчиков и увидели, что возле их дома остановились богато украшенные тройки. Все прильнули к окнам, с любопытством и удивлением наблюдая за происходящим.
Из возов вышли нарядно одетые гости и направились к дому. Николай Николаевич, посмотрев на жену, сказал:
- Мать, ведь это сваты к нам.
Услышав это, Аннушка зарделась и выбежала из комнаты.
А гости тем временем уже входили в дом, сопровождаемые шутками и песнями. Увидев хозяев дома, старший из сватов низко поклонился им:
- Мир дому вашему, добрые люди!
- С миром принимаем! – ответили с поклоном хозяева.
- У вас – товар, у нас - купец! У вас – красна девица, а у нас для неё добрый молодец. Не гоже молодцу жить без супруги. Потому милостиво просит вас отдать за него свою дочь, Анной зовут которую.
Николай Николаевич в ответ на это низко поклонился сватам и тихо молвил:
- Позвольте на купца взглянуть!?
Владимир вышел вперед и с поклоном приветствовал родителей Анны.
- Что же, коли дочь моя против не будет, то благословим с матерью этот брак.
Говоря это, Николай Николаевич боялся, что скажет в ответ Анна. Заставить её выйти замуж он был не в силах, но и упускать случая выбраться из нищеты, ему не хотелось.
Анна вошла в комнату так же тихо, как и покинула её накануне. На ней был черный монашеский плащ, скрывающий её лицо от
посторонних взглядов.
- Аннушка, Владимир просит твоей руки и сердца. Тебе решать свою судьбу.
Анна отыскала в толпе отца Николая. Тот только улыбнулся сквозь слёзы и кивнул ей в ответ. Они поняли друг друга без слов. Это было его благословение. Тогда Анна подошла к Владимиру и сказала:
- Красота моя девичья, сердце моё и рука отныне принадлежат Вам. Но душа моя остаётся с Богом.
После этого она протянула ему свою руку и скинула с себя плащ.
Вздох восхищения и удивления пронесся по толпе народа: «Вот так красавица! Какой клад на печке хранили! Сокровище бесценное!»
Мария и Николай Николаевич благословили молодых большой старинной иконой Казанской Божьей Матери.
... На следующий день при огромном стечении народа, отец Николай обвенчал Владимира и Анну. Целую неделю гуляла на улицах прилегающих деревень эта широкая, щедрая свадьба. Все бедняки и нищие сидели в эти дни за одним столом с господами. Это был свадебный подарок Владимира Аннушке.
Анна Ильинычна смогла присутствовать на венчании своего сына и с радостью благословить и обнять молодых.
Она прожила еще две недели, и спокойно предала свою душу, обняв на прощанье невестку и сына.
Похоронив мать, Владимир позаботился о семье Анны, подарив им большую деревню, где они могли спокойно жить, растить детей и внуков.
Отец Николай, подал владыке прошение о том, чтобы уйти в монастырь, где его давно уже ожидали. Получив разрешение, батюшка ещё с неделю побыл в гостях у Анны и Владимира, раздал бедным всё своё не хитрое имущество, и со спокойным сердцем оставил этот суетный мир. Через пять лет отец Николай тихо и мирно отошёл к Богу.

С У Д Ь Б А

Старая заброшенная деревушка. Когда-то в ней бурлила жизнь, рождались и умирали люди, всё было общее: и горе, и радость, и счастье.
Но что-то случилось, и люди стали покидать дома своих предков, перебираясь жить в более тёплые комфортабельные дома в центральной усадьбе.
Но были некоторые семьи, которые не хотели покидать «свои гнезда» и предпочитали жить и умереть на родине.
Таких семей было семь. Все они имели детей, хозяйство и жили по тем же законам природы и церкви, по каким жили и их предки.
Самой большой в деревне была семья Захариных. Она состояла из матери, пятерых детей и престарелой бабушки.
Мать была еще молодой и очень красивой женщиной. Овдовев, когда старшему сыну было семь, а младшей дочери три года, она много раз получала предложение «руки и сердца», но всякий раз давала отказ.
«Ну, чего тебе надо, Любаша?» - причитала свекровь после очередного отказа от замужества: «Что же ты губишь-то себя, красоту свою от людей прячешь? Сына моего тебе уже не вернуть, а тебе жить еще надо. Может, и полюбишь кого?»
«Нет, мама, лучше, чем Николай, никого на свете не будет. Один он был хозяином моей красоты и моего сердца, а другого мне не надо»
И перестала свекровь говорить с ней об этом.
Так и жили.
Шли годы. Дети росли здоровыми и красивыми. Ребята, приученные с самого детства к тяжелой крестьянской работе, были наделены большой физической силой.
Старшему из них, Николаю, исполнилось девятнадцать лет, а близнецам Мише и Юре было по семнадцать с половиной лет.
Все трое мечтали осенью проситься в танковую школу.
Мать вечерами тихонько вздыхала, слушая, как дети мечтают поскорее «вылететь из гнезда» и навсегда покинуть родительский дом.
Разве так видели они с мужем будущее своих детей? Они мечтали передать в их крепкие надёжные руки землю своих предков. Думали, что дети с семьями поселятся рядом с ними, построят свои дома, а внуки будут бегать своими маленькими ножками по тем же тропинкам, по которым бегали они сами.
Старшая дочь Кристина, которой шел семнадцатый год, не была одарена природой ни крепким здоровьем, ни телесной красотой. Она была маленькой, худенькой девушкой с всегда бледным лицом.
Свои густые темно-русые волосы она заплетала в две длинные косы, так как в одну косу они просто не умещались.
Её глаза были большие, как у ребенка, удивленно смотрящего на мир, зелёные, словно два изумруда, только живые и почти всегда задумчиво-грустные.
Взгляд её был таким пронизывающим и наивным,
таким чистым и искренним, что он мгновенно покорял сердца молодых людей. Многие претенденты на ее руку пытались покорить сердце девушки, но она мягко отклоняла их ухаживания.
Всё своё свободное время Кристина проводила в дальнем углу сада с книгой в руках.
В доме была огромная библиотека, любовно собранная ей на деньги, которые давала ей мать на сладости и угощения.
Порой, увидев дочь с новой книгой в руках, мать сокрушенно вздыхала:
- Кристи, ты у меня, как пьяница: тот все деньги на водку тратит, а ты на книги. Весь дом уже книгами забила. Как ты дальше то жить будешь?
Кристина лишь пожимала плечами, нежно обнимала мать и молча уходила в сад.
Как она могла объяснить матери то, что происходит в её душе? Она словно жила сразу в двух измерениях: здесь, в реальном мире и в мире своих фантазий. Читая книгу, она мысленно переносилась туда, где жили герои. Фантазия уносила её так далеко от реального мира, что она переставала замечать окружающую её обстановку. Лишь громкий окрик матери или братьев мог вернуть её из мира грёз.
Младшая дочь, Алёна, была всеобщей любимицей. Она как две капли воды была похожа на свою мать. У неё был легкий, веселый характер, она обладала исключительным музыкальным слухом и природной грацией.
В танцевальной школе, где она занималась, на неё возлагали огромные надежды и пророчили блестящее будущее.
Летом, когда выдавались свободные минуты, Алёна бежала на усады, туда, где росла её любимая березка, закрывала глаза и, напевая про себя какую-нибудь мелодию, начинала танцевать.
Двигалась она легко и непринужденно, вся отдаваясь этому танцу. Её лицо обдувал теплый ветер, а босые ноги утопали в густой и мягкой траве.
Именно в такие минуты Алёна чувствовала себя по-настоящему счастливой.
Но, как призрачно и хрупко человеческое счастье!
Мечтая и строя планы на будущее, мы даже не задумываемся, что один миг способен полностью перевернуть всю нашу жизнь!?
Однажды, тёплым июньским утром, когда солнечные лучи коснулись земли и зажгли разноцветной россыпью бусинки росы.
Алёна неслышно выскользнула из дома и побежала на усады. Её босые ноги обжигала утренняя роса, но она не замечала этого. Ночью ей приснился удивительный танец, и теперь Алёне обязательно хотелось исполнить его.
Она добежала до заветной березы, осмотрелась и, закрыв глаза, легко закружилась по поляне.
Через какое-то время танец захватил девушку, всё дальше увлекая её в «безбрежное море счастья».
- Алёна! – окрик сестры заставил её остановиться.
- Ой, Кристиночка, какая же я счастливая! У меня такие планы! Такие мечты! Я буду знаменитой танцовщицей, увижу весь мир, а красивые мужчины будут носить меня на руках и осыпать цветами. Правда, красиво?
- Ну, ты и выдумщица! – ответила Кристина и посмотрела на сестру таким печальным взглядом, что сердце Алёны, невольно, сжалось.
- Малыш, что с тобой происходит? В последнее время ты очень плохо выглядишь. Ты заболела?
- Нет, я здорова. Здесь кое-что другое.
- Что другое?
Кристина не ответила. Она молча подошла к березе, обняла её и заплакала.
- Малыш, что такое? Что случилось?
Алёна была обеспокоена таким поведением сестры. У них никогда не было тайн друг от друга, но за последние полгода Кристина очень изменилась. Она уже не сидела в саду с книгой, а надолго уходила из дома и возвращалась далеко заполночь.
На все вопросы обеспокоенной матери Кристина лишь молча опускала глаза. Только бабушка, умудренная житейским опытом, казалось, понимала внучку.
- Все мы в её возрасте прошли через это. Ни она первая, ни она последняя.
- О чем это ты, мама?
- О любви, дочка, о любви!
Да, бабушка была права. Кристина переживала свою первую любовь.
В своих детских мечтах она часто рисовала себе образ прекрасного юноши с белокурыми вьющимися волосами и чуть-чуть пробивающимися усиками. Взгляд его небесно-голубых глаз был добрым и искренним.
Кристина хорошо понимала, что это всего лишь её мечта, и она вряд ли когда-нибудь осуществится. Ведь чудеса случаются редко.
Но чудо все-таки случилось!
Это был день Рождественского сочельника. В это утро мать разбудила Кристину и Николая раньше всех и велела им отправляться на санях в центральную усадьбу за покупками к Рождеству.
Кристина очень любила такие поездки, поэтому они с братом быстро расправились с завтраком, запрягли Грома и отправились в дорогу.
В центральной усадьбе, оставив Грома на попечение брата, Кристина побежала по магазинам.
Когда все покупки были сделаны и аккуратно разложены по сумкам и авоськам, она вдруг поняла, что унести всё это за один раз ей просто не под силу.
Девушка встала в растерянности возле прилавка и стала думать, что ей предпринять. Совершенно неожиданно она услышала за спиной голос:
- Девушка, вам помочь?
Кристина оглянулась и едва не лишилась чувств. Прямо перед ней, словно оживший образ её мечтаний, стоял юноша.
- Помочь вам донести сумки?
- Да, пожалуйста.
- Вам далеко нести?
- Нет, у магазина стоят сани, там мой брат.
- Ну, что ж, хотя бы до саней провожу.
Когда все вещи были погружены и уложены в сани, и Николай был готов тронуться в обратный путь, Кристина обернулась к молодому человеку:
- Как мне отблагодарить вас за услугу?
- Не стоит, хотя, если вас не затруднит, то назовите свое имя.
- Кристина Захарина.
- Вы из деревни?
- Да, мы там живём.
- Потрясающе. Могу я навестить вас?
- Конечно. Как вас зовут?
- Александр, для вас просто Саша.
- Ну, что же, Александр, до встречи!
Кристина уехала, а Саша еще долго стоял и смотрел вдаль, туда, где маленькой черной течкой виднелись сани, увозившие от него самую красивую девушку на свете.
- Я найду тебя, Кристина, где бы ты ни была! Ты будешь моей женой!
И он сдержал своё слово. На следующий вечер они встретились в потаённой беседке Захаринского сада, и в течение следующих пяти месяцев виделись каждый день.
Им обоим нравилась атмосфера таинственности, которой они окружали свою любовь, оберегая её от злых языков и завистливых взглядов.
В конце мая им предстояло расстаться. Сашу призывали в армию.
Эта разлука так сильно пугала и расстраивала, что чувства, переполняющие их юные сердца, взяли верх над разумом.
Через месяц, когда Саша был в далеком Казахстане, Кристина поняла, что скоро должна стать матерью.
Это, неведомо доселе чувство, и пугало, и радовало её. Она носила под сердцем плод своей чистой, сокровенной любви. Что может быть прекраснее этого?
Но с другой стороны Кристина один на один оставалась со своей семьёй и позором, которым она навлекла на неё.
Кому довериться? Кто поможет ей? Подумав, Кристина решилась рассказать всё сестре: «Она умная и веселая, она что-нибудь придумает».
И вот теперь, стоя у старой березы, Кристина набиралась смелости, чтобы сделать признание.
Алёна тем временем решила терпеливо ждать, когда поток слез, наконец, иссякнет.
Немного успокоившись, Кристина посмотрела на сестру и улыбнулась:
- Спасибо, что дала мне поплакать.
- Ты ничего не хочешь мне рассказать?
- Хочу, но не здесь. Пойдём лучше в сад, чтобы нас не услышали.
- Хорошо, пойдём в сад.
Они осторожно прошли через спящий дом и, никем не замеченные, минуя двор, вышли в сад. Сад встретил их утренней свежестью и прохладой.
Внутри беседки лежало душистое сено и несколько циновок. Девушки присели на них.
- Ну, рассказывай свою, кровь, леденящую историю, - попыталась пошутить Алёна, но Кристина не улыбнулась.
- Всё шутишь?
- Хорошо, не буду больше. Что случилось?
- Алёна, у меня будет ребёнок…
Далее последовала немая сцена, продолжавшаяся примерно с минуту. При этом Алёна мучительно пыталась вспомнить, что она хотела сделать: вдох или выдох, так и застыв на месте с открытым ртом.
Когда же шок прошёл, и Алёна снова могла ровно дышать, она спросила:
- У тебя будет ребёнок? Кристи, ты в своём уме? Ты знаешь, что с тобой сделает мать?
- Знаю, поэтому мне нужна твоя помощь.
- Но я то, что могу сделать?
- Придумай что-нибудь, ты же умная.
- Легко сказать «придумай». О чём ты только думала? Тебе же нельзя иметь детей, ты это прекрасно знаешь.
- Знаю, но рожать всё равно буду!
- Стоп! Придумала! Я знаю, кто нам сможет помочь!
- Кто?
- Мой крёстный отец. Мы после завтрака отправимся в село за отрезом на моё танцевальное платье, а сами зайдём к крестному. Он мудрее меня, взрослый и потом тебе всё равно придётся идти к нему, он единственный врач акушер в нашем посёлке.
- Алёнушка, спасительница ты моя!
На том и порешили. После завтрака ничего не подозревающая мать отпустила девушек в село.
Дорогой Кристина поведала сестре историю своей любви, опуская лишь самые интимные места.
Алёна была в восторге от услышанного. Она даже и представить не могла, что на свете может существовать такая искренняя любовь.
Так потихоньку, за разговорами и воспоминаниями, сестры дошли до сельской больницы, в которой работал крестный отец Алёны. Он был самым старым и самым любимым доктором во всей округе, работающий в этой больнице уже восемнадцать лет. Все дети, родившиеся за это время в районе, были приняты на свет его сильными, добрыми руками.
Девушки застали доктора в «зелёной комнате», где весь персонал больницы должен проводить хотя бы полчаса в смену.
Комната представляла собой большую стеклянную беседку, к которой среди множества цветов, пальм и других растений, стояли мягкие удобные кресла и, всегда звучало пение птиц.
- Ах, ты моя пташка! – радостно всплеснул руками доктор и с нежностью обнял свою крестницу.
- А ты, Кристина, так и не обнимешь старика? – спросил Александр Алексеевич, заметив, что девушка скромно стоит в дверях.
- Я не хотела мешать вам, - ответила Кристина, осторожно обняв доктора.
- Ну, рассказывайте, что привело вас в такую даль? Не моя же скромная персона?!
Девушки смущенно молчали. Доктор решил помочь.
- Кристина, сядь рядом со мной и дай мне свою руку.
Девушка так и сделала.
- А теперь поговорим начистоту. Ты беременная?
- Как Вы узнали?
- Дорогая моя, я же врач. Всё твое состояние написано у тебя на лице. Это, во-первых. А, во-вторых, Саша рассказал мне о вашей с ним связи. Поэтому я ожидал твоего визита со дня на день.
- Почему он рассказал Вам об этом?
- Потому что он мой сын, а ребёнок, которого ты сейчас носишь, мой внук. Я говорю об этом только вам, мои дорогие девочки. В селе никто не знает, что Саша мой сын.
Я очень любил его мать. Любил так сильно, что когда она умерла при родах, не смог смотреть в глаза сына, обвиняя себя в смерти Лизы. Я отправил сына в деревню к своей матери, а сам приехал работать сюда. Раз в месяц я на два уезжал к ним, и потребовалось очень много времени, чтобы душевная рана не болела так сильно.
А когда Саша вырос и приехал работать в наше село, я предложил председателю поселить его у меня. Так мы могли быть вместе, не привлекая внимания.
- Но, что мне теперь делать?
- Доверься мне, девочка, я знаю, как вам помочь. Ты веришь мне?
- Верю!
- Тогда иди спокойно домой и через три дня будь готова к сюрпризу. Я вести твою беременность я буду сам. Наша медицина сделала большой шаг вперед, так что даже с твоим заболеванием ты сможешь родить здорового малыша.
Прошло три дня. На четвёртый день после обеда, когда Кристина, по обыкновению, сидела у себя в беседке, к ней прибежала Алёна.
- Кристина, бежим скорее домой. Там все с ног сбились, тебя ищут. Мама велела мне разыскать тебя и привести в сельник через задний двор, чтобы никто не увидел.
- Что случилось, Алёна? Ты меня пугаешь.
За чем всё это?
- Мне запрещено тебе говорить, но поверь, ты будешь счастлива, когда всё узнаешь!- ответила Алена и, схватив Кристину за руку, потащила её в дом.
С замиранием сердца и дрожью во всём теле, Кристина покорно шла за сестрой, не зная на что подумать.
В сельнике они застали мать, копошащуюся в своём сундуке. Увидев дочерей, она подошла к Кристине и тихо сказала:
- Вот и твоё время пришло, доченька! Александр Алексеевич за сына своего отдать тебя просит, к нам в дом сватов прислал. И что-то мне подсказывает, что ты рада будешь дать своё согласие. Или я не права?
Кристина, смущенно молчавшая всё это время, вдруг упала на колени перед матерью и залилась слезами:
- Прости меня, мама, умоляю, прости!
Мать подняла её с колен и, крепко прижав к себе, сказала:
- Я не виню тебя, я всё понимаю, сама в своё время совершила такой же грех. Брат ведь твой через семь месяцев после свадьбы на свет появился. А сейчас переоденься. Тебя ждут гости и Саша. Ему дали всего три дня отпуска, не считая дороги, поэтому завтра в полдень ваша свадьба.
На следующий день вся центральная усадьба превратилась в огромный свадебный пир. Столы, выставленный прямо на улице, ломились от множества вин и закусок. Поздно вечером, проводив по всем правилам молодых на брачное ложе, гости продолжили свадьбу без них.
Через два дня, провожая Сашу обратно в часть, Алёна подошла к крёстному, и сказал:
- Знаешь, крёстный, я много думала после нашей встречи в «зелёной комнате»?
- Вот как? И что ты надумала?
- Я не хочу быть танцовщицей. Вчера я послала документы на подготовительное отделение мединститута. Я хочу, так же как и ты, реально помогать людям, дарить им радость, и вместе с ними быть счастливой. И ты мне в этом поможешь!
- Умница, ты моя!!!
…Алёна сдержала слово и своими руками спасла и подарила жизнь многим и многим людям.

П Р И Н Ц Е С С А.

Ж Е Р Т В О П Р И Н О Ш Е Н И Е.

В купе поезда, который нёс меня и моего маленького сына к чёрному морю, кроме нас была миловидная женщина с маленькими мальчиком и девочкой. Мы познакомились. Женщину звали Екатериной Сергеевной. На вид ей было около сорока. Маленькая, хрупкая, с длинными белокурыми волосами, аккуратно уложенными в «корзинку». Она, так же как и я, ехала со своими внуками-близнецами Сашей и Машей на отдых к морю. Дети были весёлые и шустрые, и мой сын довольно легко нашёл с ними общий язык.
Наступила ночь, дети угомонились и нам, наконец, удалось спокойно сесть у окна и поговорить. Разговор шёл легко и непринужденно, мы тихонько посмеивались и вдруг…
Поезд подъехал к городу К., и вывеска с названием оказалась как раз напротив окна нашего купе. В этот момент поведение моей спутницы резко изменилось. Она «окаменела», кровь отхлынула от её лица, на лбу выступил холодный пот, и женщина медленно стала сползать на пол.
Я растерялась, но, к счастью, в этот момент дверь купе отворилась, и я увидела проводницу. Моё удивление стало еще больше, когда я увидела, что проводница спокойно наклонилась над женщиной и влила ей в рот какую-то жидкость, после чего попросила помочь ей уложить беднягу.
Видя моё состояние, спокойно спросила:
- Может вам тоже дать валерьяночки? Вы напуганы, вам надо успокоиться.
Я с благодарностью приняла помощь. Через некоторое время, когда все эмоции постепенно улеглись, спросила:
- Что здесь всё-таки происходит?
- Всё очень просто. Я работаю проводницей уже тридцать лет. А с Катей мы познакомились двадцать лет назад, когда она ехала к своей маме со своим сыном Сашенькой. Ему тогда всего годик был. Забавный такой мальчуган. В тот раз этот приступ у Кати случился первый раз. Я была напугана не меньше вас. Врач сказал, что в этом самом городе Катя перенесла сильнейшее потрясение, отразившееся на ее психическом состоянии в виде вот таких приступов. И вот уже двадцать лет она ездит вместе со мной, и всякий раз история повторяется. Ей нужно рассказать кому-нибудь то, что с ней случилось, тогда она поправится, но Катя упорно молчит.
Ну, ладно, мне пора идти. Она будет спать до утра, ложитесь и Вы.
Проводница ушла, оставив меня в раздумьях. Уснула я лишь под утро.
Следующий день не принес ничего необычного. Екатерина Сергеевна вела себя так, словно она не помнила, что произошло минувшей ночью. Напоминать же ей об этом я не решалась. Наступил вечер. Дети уже спали, поэтому я тоже стала готовиться отойти ко сну. Совершенно случайно я оглянулась на Екатерину Сергеевну и заметила, что она внимательно следит за мной. Мне стало не по себе, однако, пересилив свой страх, спросила:
- Вы что-то хотите спросить?
- Скажи мне, вчера ночью что-то произошло?
- Да, Вы потеряли сознание, я очень за Вас испугалась.
- Я должна была предупредить тебя, но я всякий раз надеюсь, что приступ не повториться.
Она помолчала, а затем спросила:
- Ты верующая?
- Да.
- Тогда помоги мне.
- Чем я могу помочь Вам?
- Выслушай то, что я тебе расскажу.
Вся эта история случилась 20 лет назад. Я была тогда студенткой второго курса сельхозакадемии. Лето всегда проводила у своей мамы в Ростов-на-Дону, а осенью возвращалась в Ярославль. Так было и в этот раз. Пролетело лето, и я засобиралась в дорогу. Перед тем, как уехать я созвонилась со своим парнем из города К., и мы договорились, что одну ночь я буду у него.
Провожала меня мама. И вот в самый последний момент она вдруг крепко обняла меня и сказала: «Заклинаю тебя, никогда не выходи одна ночью на улицу!». Я очень удивилась её словам, на не более. В то время мамины слова я не воспринимала всерьёз.
В город К. я приехала днём. Цветы, поцелуи, улыбки – всё для меня одной. Я была счастливой и наивной. Мой поезд отходил в три часа утра. Я знала, что Андрей проводит меня. Но всё